— Молодой он, — сказала она, — оттого и красивый.

— Это ничего, что молодой, — тихо шептала Франка, — зато он такой тонкий и стройный, как панич. Смотрите-ка! А я до сих пор и не замечала, что он такой красавец!

Злорадная улыбка расплылась на морщинистом лице Марцеллы; тихо и льстиво она спросила:

— Так, может быть, сказать этому парню, что ты про него говорила? А? Вот обрадуется! Ах боже мой, пресвятая богородица! Настоящая потеха! Ему даже и в голову не приходит, чтобы кто-нибудь хвалил его за то, что он красив.

— Скажите, моя золотая, дорогая моя, непременно скажите! Вот любопытно, обрадуется ли он и что про меня скажет?

В эту минуту Ульяна вышла из хлева, и дети подлетели к ней, как птенцы. Разговаривая с ними и широко улыбаясь, она налила из подойника молока в маленький горшок и по очереди подносила его к четырем протягивавшимся к ней детским ротикам. Трое этих малюток были ее детьми, четвертый был Октавиан. Она дала молока и своим и ему; правда, ему она дала после всех и, может быть, меньше, чем своим, но все-таки дала. Потом все четверо побежали за ней в избу.

Хотя Франка все время смотрела в окно, но она не заметила этой сценки, происходившей в соседнем дворе. Она занята была своими мыслями и молчала довольно долго; наконец, когда уже совсем стемнело, она выпрямилась и подняла вверх руки; большие, глубоко запавшие ее глаза наполнились глубокой грустью.

— Ах, Марцелла, моя миленькая! — заговорила она тихо и медленно, — сосет меня что-то… плохо мне на свете жить!

— Почему тебе плохо? — спросила нищая.

— А что же хорошего? — ответила она, заломив руки над головой. — Он, видишь, хоть и добрый, но не умеет уважить мою деликатность, не умеет говорить так, как мне нравится; ходит в такой грубой одежде и такой какой-то… я и сама не знаю, какой он…