— Дурень, ой какой дурень! — шепнула она.
У Козлюков чаще прежнего стали говорить о Франке, впрочем, без всякой вражды, но просто так, как говорят обыкновенно обо всем необычайном.
Разбитной Данилко, у которого осенью и зимой было мало работы, подсматривал и подслушивал все, что творилось в селе, и со смехом рассказывал, как Павел, имея жену, сам разводит огонь в печи, готовит обед и доит коров, а она или валяется на постели, или полдня целуется и обнимается с ним на скамье, а не то затевает всякие штуки и шутки. Филипп покатывался со смеху, но Ульяне было не совсем приятно слушать эти рассказы.
— Не будет ему добра от этого… — сказала она однажды мужу.
— Кому? — спросил он.
— А Павлу!
И, выйдя во двор, она стала скликать кур в избу; в это время Франка стояла около забора, разделявшего сад на две половины, и ела груши. Они росли на дереве, стоявшем у самой избы Павла. Прежде Павел продавал их в местечке или отдавал сестре, теперь он оставил их дома, потому что они понравились Франке. Должно быть, вид груш, которые в прежние времена составляли лакомство для детей Ульяны, усилил ее раздражение. Она остановилась в нескольких шагах от забора и обратилась к невестке:
— Не стыдно ли тебе, что твой муж сам коров доит? Ведь это не мужицкая, а бабья работа!
Хотя она говорила это сдержанным тоном и скорее шутя, чем с гневом, но на лице Франки вспыхнул ее быстро исчезавший яркий румянец.
— А тебе какое дело? — крикнула она. — Не суйся с носом, куда не просят. Я ваших хамских работ никогда не делала и делать не буду. Адьё!