— Господи, помилуй! Господи, помилуй! — прошептал он потом, взял со стола лампу и поставил ее на маленькое окошко. Не затем ли он поставил ее на окно, чтобы она была путеводной звездой тому, кто стремится, быть может, к его избе? Не призывал ли он этим полным мольбы страстным шопотом помилованье господне на какое-нибудь человеческое существо, которое, как он думал, направляется сюда сквозь мрак ноябрьской ночи, ветер и струи дождя? Присев на скамейку, он стал при свете лампы чинить невод, порванный во время последнего улова рыбы.
Стальная игла блестела в его руке, когда он старательно и искусно заменял порванные петли новыми. Он стягивал их, разматывая шнур сбежавшего на полу огромного клубка, и, казалось, был целиком поглощен этой работой. Но душа человеческая слышит иногда беспрестанный шопот, не умолкающий ни во время еды, ни во время работы, ни в тишине, ни среди шума. Он не мешает нормальному течению жизни и обыденной работе тела и мысли, но сам он — как будто другая, скрытая жизнь — иное, таинственное существование.
И Павел, несмотря на то, что он спокойно съел свой ужин и потом так усердно погрузился в работу, что начал было сопеть на всю избу, поднял вдруг голову с видом человека, внимательно прислушивающегося к чему-то.
Желтый косматый Курта залаял на дворе Козлюков. Но на кого же он мог лаять в такое позднее время? Не послышатся ли вместе с его лаем около забора шаги робкого, измученного и прозябшего человека? Нет! Это только старый Курта пролаял и умолк, и никаких шагов не слышно. В руке Павла опять заблестела игла. В углу зашуршали мыши. Он оглянулся и увидел маленького проворного зверька, пробежавшего по полу вдоль стены с быстротою молнии.
Это, очевидно, доставило Павлу удовольствие, потому что он улыбнулся и покачал головой.
— Вот глупая тварь! Чего она боится? Пришла бы ко мне, я бы дал ей немного хлеба.
Вдруг скрипнула дверь со двора в сени. Павел опять стал внимательно вслушиваться в тишину. Может быть, туда кто-нибудь вошел, стал около порога, не смея войти в избу, и стоит в темноте, дрожа от холода и страха? Он положил на скамейку сеть и иглу, встал и вышел в сени с лампой в руке. Лампа осветила сени. Там стояла лестница, прислоненная к стене, дырявый ящик для сохранения рыбы, ведро с водой и бочонок с капустой, заквашенной Ульяной, но никого не было.
Павел подошел к полуоткрытой двери. Видно, входя в избу, он неплотно затворил дверь, и ветер открыл ее с протяжным скрипом. А может быть, не ветер? Может быть, это кто-то хотел войти в избу, но из боязни и не зная, как его там примут, отступил от порога и теперь покорно и грустно стоит около стены под потоками дождя, стекающего с крыши? Он поставил лампу на пол, вышел из избы и медленно, шагом, обошел вокруг хаты, напряженно всматриваясь в темноту. Он прошел даже вдоль заборов огорода и двора и посмотрел через низкие ворота в непроницаемый мрак, скрывавший поле и дорогу. Нигде никого не было; только старый Курта, узнав его даже в темноте, перескочил через заборчик и лизнул ему руку своим холодным языком. Он погладил рукой лохматую голову собаки и вместе с собакой вошел в избу. В сенях он поднял лампу с пола, поставил ее опять на окно и принялся было за свою работу, как вдруг что-то холодное и лохматое дотронулось до его руки: Курта поднял голову и смотрел на него разумным, печальным взглядом голодного, озябшего животного.
— Бедный ты!
Павел взял с печи ломоть хлеба, дал его собаке и с видимым удовольствием смотрел, как она ела хлеб, а потом открыл дверь и ласково, но решительно приказал ей выйти из избы. Бедное животное! Холодно ему на ветру и на дожде, но что же делать, он должен ночевать на дворе, чтобы стеречь избу, конюшню и амбар от воров.