В передней он вспомнил о Зыгмунте и его новом занятии, которое свидетельствовало еще раз о его необыкновенных, замечательных способностях. Он начал разрывать так называемые шведские окопы, невдалеке от своей усадьбы, и страстно привязался к этой работе. Он уже нашел заржавленный шведский палаш и несколько монет со шведскими надписями.

— Удивительно способный, многосторонне развитой молодой человек… гениальный, именно гениальный…

Пана Корчинского очень мало радовали похвалы, расточаемые его племяннику. Он слушал их с угрюмой, полунасмешливой улыбкой.

— Жалко, — однако, заметил он, — что по хозяйству-то у него, кажется, никаких способностей нет.

— Чего же вы хотите? — живо заступился Дажецкий. — Культура на все накладывает свою печать. Он человек образованный, да, даже высокообразованный. Притом — артист… Можно ли требовать, чтоб его интересовал всякий вздор?

— Да ведь он, кажется, и ничего не пишет теперь, — сказал Бенедикт.

— Нет, ничего не пишет, к великому сожалению. Но иначе и быть не может. Артисту необходимы впечатления, свобода, возможность каждую минуту любоваться прекрасным. А может ли он здесь найти все это? Притом посреди всяких амбаров, конюшен, молотилок, батраков, etc., etc. он чувствует себя подавленным, униженным, несчастным.

Разговор о племяннике еще более усилил дурное расположение духа Бенедикта.

— Да скажите, ради бога, — вскричал он, — разве наша земля — рай, чтоб от нее можно было требовать всего этого? Чего этот оболтус может желать еще от судьбы? Есть у него и состояние, и талант, и мать, которая на него не наглядится, и молодая жена, которая влюблена в него просто до смешного.

Уже на крыльце, оправляя свое пальто какого-то удивительного, но уже, наверно, самого модного покроя, Дажецкий нагнулся к уху зятя, словно манекен, и шепнул: