Бахревич вдруг умолк и с минуту смотрел на него с раскрытым ртом. «Правду сказал, шельма! Кто его может принудить? Ум, связи, положение… Что для него значит какой-то эконом?»

Как бы прочитав мысли своего противника, Капровский поднял голову. Его вздернутый нос выражал наглую самоуверенность.

— Подумайте сами, разве может такой человек, как я, вот так, немедленно, сейчас же… не обдумав, закрыть себе все дороги ради какой-то экономовой дочки?

О, произнося эти слова, чтобы окончательно унизить своего противника, не слишком ли он рассчитывал на свое мнимое превосходство, которое должно было подействовать на Бахревича, как горсть песка, брошенная в глаза.

Бахревич страшно запыхтел, застонал и вскочил с места. Глухо бросив какое-то проклятие, он с налившимися кровью глазами поднял свою полированную палку. Еще секунда, и шум вспыхнувшей в зале неравной схватки привлек бы людей, заполнивших переднюю. Но в этот миг с Бахревичем произошло что-то странное. «Для какой-то экономовой дочки закрыть себе все дороги!» Какой силой обладали эти слова, которые сначала пробудили в нем такую ярость, а потом отрезвили его, точно ведро холодной воды! Что это значит? Он не впервые слышит эти слова… Но тогда они звучали несколько иначе. «Надо быть сумасшедшим, чтобы ради какой-то мужички закрыть перед собой все дороги…»

— Ох!

Громко застонав, он закрыл красными, мясистыми руками свое перекошенное лицо. Перед глазами, которые он прижал толстыми пальцами, рядом с молоденьким страдающим личиком Карольки возникло другое лицо, совсем другое, постаревшее, — измученное, покорное. Вот только что, только что промелькнуло оно перед ним. Промелькнуло, но ни на минуту не задержало на себе его взгляда. Теперь же оно стояло перед ним, как живое: он видел устремленные на него черные, горящие, полные муки глаза, слышал шепот: «Надо быть сумасшедшим, чтобы для какой-то мужички закрыть перед собой все дороги».

Бахревич был набожным человеком. Прикрыв одной рукой глаза и сжав другую в кулак, он крепко ударил себя в грудь.

— Боже всемогущий! За мои грехи не карай моего дитяти!

Он произнес эти слова громко, с сердечным сокрушением человека, в котором заговорила совесть, с отцовской тревогой и жалостью, с взбудораженным, исказившимся от рыданий лицом.