Капровский смотрел, подбрасывая в руках золотую цепочку часов, и смеялся.

— Ну, и деньги! Тридцать, двадцать, пятнадцать, пять и даже три копейки… всего полно! Ха-ха-ха-ха! И где ты, баба, набрала таких денег?

Рассыпанные по столу монеты своими потемневшими ликами ясно говорили: «Это за то, что целый день полола пшеницу, а это за два дня жатвы, это — носила воду на коромыслах, доила арендаторских коров, дергала гречиху, копала картофель, сгребала сено… девятнадцать лет… девятнадцать лет, девятнадцать, лет!..»

Неодушевленные предметы могут о многом рассказать. Деньги, высыпанные Кристиной на письменный стол, говорили о челе, орошаемом потом, о целый день согбенной спине, о босых ногах, об израненных, опухших руках; о том же рассказывали и скомканные бумажные рубли, серебряные и медные монеты, с глухим звоном падавшие на дно ящика письменного стола. Этот нестройный, но характерный звук был как бы заключительным аккордом элегии.

Но хотя Капровский знал, что слово «рококо» означает стиль, в каком возводятся здания, он ничего не понимал в поэзии неодушевленных предметов. Перед ним, словно наяву, промелькнула рыжая борода ростовщика, ожидающего уплаты процентов, в ушах прозвучал голосок сирены, распевающей на подмостках кафе свое чарующее: «Мяу, мяу, мяу!» Губы его дрогнули в полунасмешливой, полудовольной улыбке, и он почувствовал, что снова обнимают его ноги.

— Чего ты хочешь? — довольно мягко спросил он.

— Ясновельможный пан, так, значит, ревизоры теперь уж ничего не сделают?

— Ничего, ничего не сделают, успокойся и ступай домой.

— Всемилостивейший пан, — крикнула Кристина, — да вознаградит вас всемогущий бог… я больше не буду надоедать вам… пойду только с сыночком повидаюсь да и домой.

На лице ее светилась радость, но Капровский вдруг испугался чего-то. «Вот так-так!» Он нетерпеливо и резко сказал: