И сказал ей на прощанье:
«Будь здорова, до свиданья!»
…Что это, доктор? Мне кажется, я запел! Так, правда, запел, но каким голосом! У меня до сих пор в ушах хрипит и свищет от этого пения. Вы и вообразить не можете, что когда-то у меня был очень недурной голос. Я брал уроки в Вене и в Париже, а дамы, слушая мое пение, плакали и падали в обморок. Жаль! глупости это, но жаль! Природа была для меня доброю матерью и дала мне все, что… Я не могу больше говорить! О, моя милая бабушка, отчего ты раньше… отчего ты дольше… Нет, не могу… Дыхания не хватает и так мне грустно! Морфия, доктор!
VII
Сегодня мне лучше. Вчера я сильно страдал, но сегодня мне лучше…
Не делайте суровой мины, — она вам не к лицу и ни в чем вам не поможет. Я говорить буду, потому что хочу. И вы также хотите меня слышать, но только ваши обязанности повелевают вам… и т. д. и т. д. Не говорите общих мест: поглубже вникните в мою душу, поймите ея томящую потребность и слушайте.
О чем же я хотел говорить и где остановился? Ах, да… вспомнил. Слушайте!
Папоротники заколебались, зашелестели, и из гущины их телесных, бронзовых и ржавых листьев выплыла до половины довольно плечистая и тяжелая фигура в полинявшем кафтане, лицо, как ошпаренный морозом цветок шиповника, румяное и сморщенное, окруженное седыми волосами, а также две медно-красных руки, из которых одна держала небольшую корзину с грибами, а другая — пук вереска. Стоя по пояс среди папоротников, с неотзвучавшею песней на устах, эта седая, как лунь, старушка прищурила покрасневшия веки и с напряжением всматривалась в меня. Несмотря на отдаление, она заметила, что я улыбаюсь ей, потому что кивнула головою и весело проговорила:
— Да будет благословенно имя…
И, прежде чем я успел ответить, она двинулась ко мне через папоротники.