Меир поднял на девушку взор, в котором светилось сострадание.
— Ты боишься, Голда, этих девочек?
Голда отрицательно покачала головой и серьезно ответила:
— Я выросла вместе со страхом, он мой брат, и я свыклась с ним. Но когда я возвращаюсь домой, старый зейде спрашивает меня: «Не встретила ли ты там кого-нибудь? Не причинил ли тебе кто-нибудь зла?» Я же не могу лгать перед ним, а когда я говорю ему правду, старый зейде сильно огорчается и плачет…
— Зейде сам воспитал тебя?
Девушка кивнула утвердительно головой.
— Отец мой умер и мать моя умерла, когда я не выросла еще от земли даже настолько, насколько поднялся этот маленький кустик. У зейде не было других детей, он взял меня к себе и ходил за мной, и укачивал меня, когда я была больна, и носил меня по комнате на руках, и сильно целовал меня. А когда я подросла, он научил меня прясть и читать Библию и всем этим прекрасным историям, которые караимы принесли с собой из далеких стран… Зейде добрый, зейде милый и такой старый, такой старый… и такой бедный… Волосы у него, как снег, от старости, а глаза от слез, как кораллы… Я часто лежу у его ног и, когда он плетет корзины, кладу ему голову на колени, а он своей старой трясущейся рукой гладит меня по волосам, вздыхает и говорит: «Иоссейма! Иоссейма!» (сирота).
Она говорила это сидя и наклонившись несколько вперед. Подперев лицо руками и слегка покачиваясь, она упорно глядела вдаль.
Меир смотрел теперь на ее лицо, не отрывая глаз, а когда она произнесла последние слова, повторил вслед за ней мягким, полным сострадания голосом:
— Иоссейма!