Мера грациозно уселась на кончике простого стула и, развлекаемая робкой, сконфуженной, но и обрадованной Лией, искоса бросала взгляды на стоящего у окна юношу, относительно которого она догадывалась, что это был ее жених. Ни разу, однако, она не встретилась с его взглядом. Меир, казалось, совершенно не знал о ее существовании, и все время смотрел на Леопольда.

Пани Гана, рассказывая с большим оживлением и с неменьшей гордостью окружавшим ее женщинам о прекрасном фонтане, который она видела когда-то в большом свете, и о музыке, играющей каждое воскресенье в виленском общественном саду, рассматривала гостиную Эзофовичей. В самом деле, комната эта, обширная и опрятная, со своим длинным семейным столом посредине, с простыми деревянными стульями и выделявшимся среди них древним желтым диваном, свидетельствовала о зажиточности, бережливой, но пристойной, и была несравненно красивее пестрого салона пани Ганы. Здесь же находилось и два шкафа: один со стеклянными дверцами, полный старых книг, которые, по семейным традициям, принадлежали когда-то Михаилу Сениору; другой был наполнен столовой посудой и сверху на нем стоял блистающий, как золото, огромный самовар. Когда взор пани Ганы упал на этот последний предмет, она вспыхнула от стыда. Самовар в приемной комнате семьи ее будущего зятя! Это стояло в прямом противоречии со всеми предписаниями культуры, о которых она знала! Однако сейчас же от этого в высшей степени неприличного предмета ее взор скользнул на дремавшую в кресле прабабушку. В эту минуту лучи заходящего солнца упали на ее неподвижную фигуру и заиграли искрами на драгоценностях, которыми она была покрыта. Как лучезарная звезда, блистала над ее морщинистым лбом пряжка, стягивавшая цветную повязку, серьги в ушах бросали тысячи искр, а жемчуга на груди отливали бледно-розовыми оттенками.

Пани Гана слегка толкнула сестру локтем.

— Зи! (Посмотри!) — прошептала она, указывая ей головой на прабабушку, — какие бриллианты! Купчиха из Вильны даже прищурила глаза от восхищения.

— Ай-ай! — воскликнула она, — вот сокровища! И на что такой старой женщине носить на себе такие богатые вещи? Что ей от них?

Этот возглас услышал старый Саул и, с вежливой серьезностью наклонясь к гостям, сказал:

— Она заслуженно пользуется у нас таким уважением и носит лучшие драгоценности из имеющихся у нас в семье. Она была короной своего мужа, и все мы, как ветви от дерева, берем от нее свое начало!

Он слегка прищурил глаза, покачал головой и продолжал:

— Она очень стара теперь, но когда-то была молода и очень красива. А куда девалась ее красота? Ее стерли те годы, те месяцы и те дни, что пролетели над ней, как птицы, летящие одна за другой, обрывая с куста по ягодке до тех пор, пока не оборвут всех. Теперь у нее много морщин на лице, это правда! Но откуда взялись эти морщины? Я это знаю, потому что, когда смотрю на нее, то в каждой из них вижу какой-нибудь образ. Когда я смотрю на те морщины, которые расположились у нее на веках и возле глаз, мне припоминается, как я был мал и сильно был болен, она сидела над моей колыбелью, убаюкивала меня песнью, а из глаз ее лились слезы. А когда я смотрю на те морщины, которых у нее так много на щеках, мне припоминаются все заботы и огорчения, которые ей приходилось переносить, когда она осталась вдовой, не захотела в другой раз идти замуж и сама стала вести торговлю и увеличивать имущество своих детей. А когда я смотрю на ту морщину, которая прорезалась посредине ее лба, мне кажется, что я вижу все, что было в ту минуту, когда душа отца моего, Герша, рассталась с телом и когда моя мать упала на землю, как мертвая, и долго лежала так, не плача, не крича, без стона и только тихо вздыхая: «Герш! Герш! Мой Герш!» Это была величайшая печаль в ее жизни, и от этой печали посредине ее лба появилась самая глубокая морщина.

Так говорил старый Саул, торжественно подняв вверх указательный палец, с задумчивой улыбкой на желтых губах. Слушая его, женщины полупечально, полуутвердительно качали головами и, глядя друг на друга, тихо повторяли: