Эти слова Меир произнес с искрящимися глазами и с ярким румянцем на лице. Элиазар стоял перед ним печальный, пристыженный, с опущенной головой и смотрел в землю.

— Я не мог, — прошептал он, — я боялся, чтобы меня не оттолкнули от алтаря господа и не огласили безбожником перед народом. Но посмотри на меня, Меир, и ты увидишь, не любил ли я писаний нашего учителя так, как душу мою. С тех пор, как их нет в моей комнате, лицо мое побледнело, а веки покраснели от слез.

— О, слезы, слезы твои! — воскликнул Меир, порывисто садясь на стул и закрывая лицо обеими руками. — О, эти слезы, слезы твои, Элиазар! — повторил Меир каким-то странным голосом, не то насмешливым, не то плачущим. — Они вечно текут, не принося ничего хорошего ни тебе, ни мне, ни израильскому народу! Элиазар! Я люблю тебя, как брата! Ты зеница ока моего! Но я не люблю слез твоих и не могу смотреть на твои красные от слез глаза! Элиазар! Не показывай мне никогда своих слез, хоть раз покажи мне огонь в глазах твоих и силу в твоем голосе, к которому народ чувствует такую любовь, что он был бы послушен ему, как дитя матери.

Но у самого! Меира стояли слезы на глазах, когда он бранил приятеля за его склонность к слезам. Он закрыл лицо руками — должно быть, не хотел, чтобы Элиазар видел их. Скорбно раскачиваясь, он продолжал:

— Ой-ой-ой! Элиазар, что ты наделал, отдав эту книгу своему отцу на сожжение! Где достанем мы теперь другой источник мудрости? Где услышим мы теперь голос единственного нашего учителя? Пламя пожрало душу душ наших, а пепел ее выбросили вместе с сором… Разнесут его ветры на все стороны, и если душа нашего учителя увидит, как летит и рассеивается этот пепел, опечалится, разгневается она и скажет: «Вот во второй раз прокляли меня люди!»

И Меир уже не мог больше скрыть страстных рыданий, рвавшихся у него из груди. Крупные и частые слезы сквозь пальцы падали на шероховатую поверхность стола. Вдруг Меир перестал сетовать и плакать. Он замолчал и, не меняя позы, погрузился в тихую скорбь и раздумье.

Элиазар открыл окно.

По песчаной почве базарной площади протянулись там и сям розоватые и золотистые дорожки. Это были первые лучи восходящего солнца. По одной из этих светлых дорожек шел, направляясь к дому Камионкеров, высокий широкоплечий босоногий человек. Тяжелые шаги его вскоре раздались вблизи окна, у которого сидели юноши. Меир поднял голову, и, хотя лицо идущего человека с всклокоченными волосами и опухшими губами только мелькнуло у него перед глазами, он все-таки тотчас же узнал в нем Иохеля.

Несколько минут спустя, тут же за открытым окном, быстро прошли два человека, одетые в черное. Один был высокий, величественный, и мягкая улыбка играла на его лице, другой низкий, проворный, с морщинистым лицом под густыми, пестреющими сединой волосами. Это были — морейне Кальман и Абрам Эзофович.

Очевидно, они шли не через площадь, на которой они были бы видны раньше, а какой-нибудь боковой дорогой, скрытой за стенами и дворами домов, потому что они вдруг появились откуда-то из-за угла низкого заезжего дома. По их походке, по их молчанию и по лицу Абрама, нахмуренному и тревожному, заметно было, что им очень хотелось, чтобы никто не видел, как они подходят сюда. Пройдя пространство, отделявшее окна домов от столбов подъезда, по мягкой от накопившегося сора дороге, они скрылись, как минуту тому назад Иохель, в глубоких и совершенно еще темных сенях, служивших также и конюшней.