— А Тодрос их ненавидит? — спросил опять Меир.
— Да! — энергичнее обыкновенного подтвердил Бер. — Тодрос их ненавидит. А почему он их ненавидит? Потому что он не живет настоящим временем, как все мы… Он все еще живет тем далеким прошлым, когда римский император разрушил иерусалимский храм и выгнал израильский народ из Палестины и когда евреев жгли на кострах и преследовали по всей земле. Он дышит, ест и ходит теперь, но думает и чувствует так, словно бы он жил две тысячи или тысячу лет тому назад. Он ничего не знает о том, что со смерти его предка Тодроса, приехавшего сюда из Испании, множество лет прошумело, как большая и быстрая река, и что на этой реке проплывали мудрые и добрые люди, приносившие свету много мудрого и хорошего, и что от того далекого времени мир изменился, а люди, которые ненавидели и преследовали одни других, подали друг другу руки в знак примирения. Он ничего не знает, что делается на свете. Ну, да и как же ему знать? От рождения своего он никогда не выезжал из Шибова, а глаза его не видели других книг, кроме тех, которые остались ему от дедов и прадедов, не видели других людей, кроме евреев.
Меир слушал и слегка кивал головой, словно мысленно подтверждая слова товарища.
— Значит, мне незачем и идти к нему… — сказал он после минутного размышления.
— Я для того и искал тебя, чтобы сказать тебе это, — ответил Бер. — Он не запретит Камионкеру причинить зло помещику Камионскому, потому что ему покажется, что помещик Камиовский происходит от народа идумеян, воевавшего с Иисусом Навином, или от римского народа, который поклонялся идолам и разрушил иерусалимский храм, или от испанского народа, который пятьсот лет тому назад жестоко притеснял евреев… Он даже и разговаривать с тобой не захочет, так как ты в его глазах кофрим, вероотступник; он не опустил еще до сих пор своей разгневанной руки на твою голову только из уважения к твоей богатой семье и к той любви, которую народ питает к твоему деду Саулу. Но если б ты стал обвинять перед ним Камионкера, то Камионкер склонил бы его к мести против тебя так же, как уже склоняет его к ней реб Моше. Меир, будь осторожен! Погибель твоя недалека! Берегись!
Меир на это предостережение ничего не ответил.
— Бер! — произнес он, — меня очень это удивляет, но мне кажется, что в этом человеке, глупом, злом и мстительном, живет великая душа… Он очень терпелив, дни и ночи просиживает над своими книгами… Он очень жалостлив! Глаза его наполняются слезами, когда перед ним плачут и жалуются бедные люди… Он всех допускает к себе, наставляет и утешает каждого. Для себя он ничего не хочет и так сильно… Бер! Он так сильно верует.
Слушая слова эти, Бер усмехнулся и своим затуманенным взором стал смотреть на облака.
— Ты говоришь так, Меир, о раввине, — ответил он медленно, — а что же ты скажешь об этом бедном народе, тело которого иссохло от голода, голова которого низко склонилась под тяжестью забот и от презрения, падающего на него в течение двадцати веков, и который все же, как жаждущий к источнику, бежит к реке мудрости, чтобы пить из нее? Ты не спрашивай о том, истинная ли это мудрость или ложная, но ты смотри на то, как он, живя в несчастии, в нужде, среди мелочных забот, жаждет этой мудрости… и как он чтит своих мудрецов, и как он строго исполняет все те заповеди, которые считает священными. Не кажется ли тебе, что у этого народа, глупого, жадного и грязного, великая душа?
Меир поднял голову. Румянец вспыхнул у него на лице, как всегда, когда он бывал, взволнован.