— Или ты, Павлюк, сам себя обманываешь, или хочешь людей одурачить. К чему все это пустословие, когда все знают, что она ни к какой семье не уходила, а просто убежала от тебя. Я же сама не раз и не два видела, как она бегала в замок, а когда она сама не могла побежать, то посылала эту мерзавку Марцеллу. И этого лакея я не раз и не два видела, когда он ходил над рекой и высматривал, не бежит ли она с горы! Я его даже вблизи видела. Он ходил в черном сюртуке, с завитыми волосами, и от него чем-то несло, не то это было ёлкое сало, не то богун, что растет в лесу, не то ядовитый блощитник, — никак не разберешь, но чем-то страшно несло от него. Марцелла говорила, что это духи и помада… чорт его знает!.. А та и стала изнывать от любви к нему. Она называла его паничом. Довольно уже, говорит, насмотрелась я на мужиков, теперь хочу панича. Я думаю, ей больше всего понравились эти духи. Однажды в замке, — это всем известно, — устроили на кухне танцы, и она помчалась на эти танцы. А ты в то время был целую неделю на реке, ловил рыбу и отвозил ее в город. С этих танцев она прибежала как сумасшедшая и еще долго по избе одна танцовала. «Ах, Марцелька, говорит, какой он красивый, как он прекрасно танцует и какой у него сладкий голос!» А потом, когда эти господа собирались назад в город, она что-то сначала приуныла, а потом опять повеселела и сказала Марцелле, что он ее уговаривает вернуться в город и опять поступить на службу, а он будет приходить к ней каждый день и, как только можно будет, поведет гулять или на танцы. «Помчусь за ним, говорит она, ей — богу, помчусь! Разве я в неволю себя продала? Разве меня при жизни в могилу зарыли? Разве мне свет не мил? Помчусь!» И помчалась! Чтоб ей добра не было, мерзавке этакой! А ты семью какую-то выдумал! Думаешь ты, что людей дурачишь, а сам дурак! Ведь каждому ребенку известно, какая это семья…

Она умолкла и, вероятно, с жадностью ожидала, что он ей скажет теперь, когда убедился, что она все знает и другие тоже все знают. Он, вероятно, станет проклинать Франку и роптать на свою собственную глупость: зачем он на ней женился; а как только он начнет проклинать и роптать, так и горе из него скорее выйдет. Однако долго пришлось ей ждать. Павел не отвечал, и лишь через несколько минут зазвучал в глубокой темноте его глухой и хриплый голос:

— Ведь она поклялась!

В этих словах слышалось безмерное и безграничное удивление. Авдотья почти с таким же удивлением вскричала:

— Разве ты в самом деле только от меня узнал об этом? Однако на этот раз она напрасно ждала ответа!

Павел молчал. Тогда она снова заговорила. Она рассказала, что вчера сын ее Максим возил на воскресный базар четверть овса и три десятка яиц и под вечер, уезжая с базара, встретил Франку на улице. Она шла под руку с каким-то кавалером, вероятно, с этим самым лакеем, и на ней было навешано столько красных лент, что в глазах рябило. Она увидела Максима и кивнула ему головой. «Как поживаешь, Максим? — спросила она, — кланяйся там всем от меня и скажи, чтобы писали мне». Потом она оскалила зубы и, подпрыгивая, пошла дальше со своим кавалером. А Максим оглянулся на нее и только плюнул. «Ах, мама, — сказал он, — такая меня охота взяла ударить ее по спине, что еле удержался… Побоялся, чтобы в полицию не отвели…»

Она опять замолчала, стараясь угадать, какое впечатление произвел на Павла рассказ Максима. Теперь-то, вероятно, станет он проклинать и ругать ее последними словами. Но Павел долго молчал; наконец он опять заговорил голосом человека, донельзя изумленного:

— А ведь поклялась!

— Баба свое, а чорт свое! — крикнула она. — Что хочешь ему говори, он только удивляется да удивляется. Чему ты так удивляешься?

Не дождавшись ответа на этот вопрос, она опять заговорила: