Ясюк нетерпеливым движением поправил на спине мешок.
— Ну, — сказал он, — вспомнила бабка, как девкой была, да и расплакалась…
Но, должно быть, Кристина не так-то легко прекращала свои жалобы и сетования. Она продолжала не то говорить, не то причитать:
— Никто мне в работе не пособлял, никто сыночков моих на руках не баюкал, никто головушки моей не пожалел. Все одна да одна жила, одинешенька. На работе надрывалась, руки в кровь себе обдирала, босая ходила, голодная, и все-то о детях своих…
— Годзи![1] Годзи! — буркнул Ясюк, — Пойдем-ка домой! Вместе будет веселее.
— Не могу я домой идти, Ясюк, не могу! — заплакала женщина. — Надо мне Бахревича повидать, низко поклониться ему да попросить, чтобы моего Филипка спас.
— Вот оно что! — проговорил крестьянин, будто сейчас только понял, зачем Кристина шла к эконому.
— Он умнее меня; может, смилуется над своим родным дитятком… может, совет какой даст… может, выручит… может, спасет…
— Вот оно что! — повторил крестьянин.
И добавил: