Но одновременно на губах его появилась та усмешка, которую называли колючей.

— Что же это? Экзальтация!

Он открыл в себе экзальтацию. Еще несколько дней назад, даже накануне этой ночи, его бы насмешило предположение, что она может затмить его ясный взор и рассудок. Дарвид подумал, что человек иногда для самого себя оказывается удивительнейшей неожиданностью. Под влиянием разных обстоятельств в нем пробуждаются свойства, о существовании которых он никогда не подозревал. Теперь он открыл в себе совершенно неожиданное свойство — экзальтацию. Однако привычки всей жизни и то, что он всю жизнь считал своими непоколебимыми убеждениями, громко заговорили в нем, заставив его засмеяться над самим собой. Неужели он, как поэт, начнет писать элегии на смерть ребенка? Или, как монах, будет предаваться размышлениям о смерти? Убожество! Это слово и раньше не раз уже приходило ему в голову, однако лишь теперь раскрылось во всю ширь. Но, несмотря на это, он не поддастся экзальтации. Нужно взять себя в руки и трезво смотреть на вещи.

Он оторвался от стены, выпрямился, силой воли придал спокойное выражение лицу и взгляду, сделал любезную улыбку и направился к гостям. В эту минуту замолкло пение, и, пользуясь этим, Дарвид с изысканной вежливостью стал здороваться с гостями, пожимая руки и выражая благодарность в немногочисленных, но плавно льющихся словах. Это было началом одного из геркулесовых подвигов, подобных которому он немало совершил в прошлом. Продолжением его явилась та оргия труда, которой он предавался в течение нескольких недель, возбуждая во всех, кто его видел, удивление или любопытство.

Теперь, возвратясь из города и ожидая начала приема, он стоял у окна в голубой гостиной и раздумывал о необычном движении на лестнице, поразившем его, когда он шел к себе. Носильщики спускались вниз, неся какие-то тюки; он не разглядывал их, но ему показалось, что это были картины и что-то еще. Неужели Мариан покидает дом? Может быть. Нельзя предвидеть, что способен сделать этот упрямый, самонадеянный мальчишка. Но что бы то ни было, он не уступит и впредь не позволит сыну вести эту праздную жизнь и совершать безумства, которые стоят таких безумных денег… Впрочем, в последнее время все, не исключая Мариана, стало значительно меньше его волновать. Почему? Он не успел ответить себе на этот вопрос, как услышал позади легкие шаги и шепот:

— Алойзы!

Дарвид оглянулся. Это была Мальвина: она страшно изменилась. Под зачесанными с суровой простотой волосами лоб ее темной бороздкой прорезала глубокая морщина, углы побледневших губ опустились, небрежно заколотые на затылке волосы падали тяжелым узлом на лиф черного, почти монашеского платья. Она стояла в сгущающихся сумерках в нескольких шагах от него. Решившись его окликнуть, Мальвина все же не могла вымолвить ни слова. Белая рука ее, опиравшаяся на маленький столик, дрожала; склонив голову, она робко подняла на него померкший, горестно задумчивый взор. С минуту они молча смотрели друг на друга, наконец Дарвид спросил:

— Чем могу служить?

Вопрос его звучал вежливо и сухо. Несколько мгновений еще Мальвина колебалась или собиралась с силами, затем начала:

— Дня через три я и Ирена уезжаем отсюда. Но я не могу уехать, не поговорив с тобой, Алойзы. Я ждала удобной минуты, сейчас увидела тебя здесь и зашла.