Заломив руки, она устремила в пространство неподвижный взор, словно стараясь постигнуть тайну своей судьбы и своей скорби. Морщинки избороздили ее гладкий, как мрамор, лоб, и скорбно опустились книзу уголки ее маленького рта.

Габрысь сжал голову обеими руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, чуть слышно шептал:

— Иисусе, Мария! Иисусе, Мария! Что же это будет? Что же это будет?

Вдруг он вскочил, бросился на кухню и через мгновение вернулся с каким-то горшком, из которого торчала деревянная ложка; поставив его на стол, он принялся робко упрашивать Салюсю:

— Может, вы покушаете бобов… Покушали бы, право… прежде-то вы очень бобы любили… Ну, покушай хоть немножко… Помнишь, маленькой ты часто ко мне ходила поесть бобов? Ну, поешь-ка теперь, поешь!

— Не хочу! Не приставайте вы ко мне со своими бобами! — передернув плечами, заворчала Салюся и с надутым видом села на лавку. «Однако, — думала она, — правильно люди говорят, что он глупый. Пришло же ему в голову бобами меня потчевать, когда мне так грустно, так грустно, так худо! Я ведь знаю, что у Цыдзика не бобы, а какие вздумается, такие и буду лакомства есть, а все равно мне так грустно, так худо…»

Между тем он с минуту подумал, потом тихонько, словно крадучись, подошел к окну, стараясь не шаркать своими рваными подметками, сорвал несколько цветущих веток гелиотропа и подошел с ними к Салюсе.

— Так, может, вы цветочки себе приколете к волосам? Приколите, сделайте милость, очень хорошо пахнут. Верно, вам без зеркальца не приколоть? У меня есть осколочек, я мигом принесу.

И он уже готов был бежать за осколком зеркала, когда она встала и, подняв над головой сплетенные руки, проговорила:

— Не хочу я цветка, не хочу зеркала, ничего не хочу… пойду домой…