— Я пришла проститься с вами, — сказала она тихим, бессильным голосом, — завтра я переезжаю из моего зальца…

Известие это удивило меня. С первого раза я подумала, что панна Теодора в гневе и раздражении добровольно покидает дом брата, и хотела отговорить ее от этого.

Но она горько усмехнулась.

— Наверно, — перебила она меня, — если б я могла, то осталась бы… хотя жить мне пришлось бы еще хуже, чем прежде, но… скитание по свету… это страшно… голод — еще страшнее, и, кроме того, я так привыкла к родным стенам… Может быть, я осталась бы тут до конца… Господи, когда ж придет он!.. Но не могу, меня выгоняют отсюда… В зальце будет жить мать невесты.

— Что-то вроде спазматического рыдания потрясло ее грудь, но минуту спустя, таким же как прежде беззвучным голосом, она заговорила вновь:

— Брат сказал мне, что я могу прожить здесь еще месяц… до их свадьбы, а мои деньги — триста рублей — он заплатит мне, когда я захочу, хотя бы сейчас… Ну вот, я завтра возьму деньги и уеду. Я больше не хочу стоять им поперек пути, пускай они хоть сейчас же отберут у меня мой уголок… месяцем позже, все равно… а может быть и лучше, что я с ним не встречусь. Хотя я ему простила от чистого сердца, мне все-таки тяжело было бы смотреть на него…

О Тыркевиче она обмолвилась только одним словом. Казалось, ей было стыдно вспомнить о своих заблуждениях, и, кроме того, она боялась, как бы не сказать о нем чего-нибудь дурного. И только одним косвенным намеком она коснулась своего прошлого:

— Как я была слепа! — шепнула она. — Я совсем не видала, что делается вокруг меня… Я судила по себе. Теперь все кончено… я должна подумать о каком-нибудь уголке и куске хлеба.

Я спросила, что же она намерена делать. Панна Теодора ответила, что поселится у своей старой знакомой, занимающейся рукоделием. — Может быть, вы заметили в переулке маленький домик с окошками у самой земли!.. Еще в окошках всегда висят разные образчики рукоделья: гарусные подставки, бисерные профикти, детская вязаная обувь. Вот я и буду жить там и шить белье по заказу, и вдвоем со своей знакомой мы как-нибудь проковыляем до конца жизни.

Горячей, как огонь, рукой она сильно пожала мою руку и ушла. На ее постаревшем и помертвевшем лице, в ее угасшем взоре и медленных движениях царило гробовое спокойствие. Если б не непрерывное содрогание рук и короткие, полные отчаяния огоньки, которые пробегали в ее глазах, можно было бы подумать, что она совершенно спокойна.