Должно быть, в такие минуты ей вспоминалась мать, и голубоватый рассвет, мягко освещавший белый снег вокруг, навевал ей какие-то ласковые, но до слез тоскливые грезы.

Когда Марцысе было лет четырнадцать, она перестала ходить по вечерам в город. Видно, ей уже знакомо было чувство стыда, да и боялась она теперь не только полицейских, но и прохожих, которые несколько раз приставали к ней с непристойными жестами и шутками. С Владком она виделась все реже. Он еще иногда, навещал ее, но бывал рассеян и молчалив. Марцыся приметила, что выражение глаз у него становилось все угрюмее, а смех — резче и громче. Как-то раз она спросила:

— Колотит тебя дядя?

— Нет. Только орет часто и ругается, а бить давно уже не бьет.

— А кормят?

— Ого! Жратвы у нас много — ешь сколько влезет.

— Так отчего же ты такой… какой-то…

Она не умела выразить словами впечатление, которое производило на нее беспокойное, всегда как будто сердитое лицо Владка.

— Ох, и глупая ты, Марцыся! — отозвался он. — Думаешь, если человека не бьют и кормят, так он уже и счастлив и больше ничего ему не нужно? Нет, милая моя, человеку еще многого другого хочется, такого, чего ты и понять не можешь. А я… я — другое дело! Зло меня берет, когда подумаю, как я обижен людьми. Ни образования, ни воспитания, ни гроша за душой! Что я буду весь свой век делать? Служить до смерти у дяди? Не хочу! Уйду я от него очень даже скоро, потому что ни до чего мне в его кондитерской не дорваться. Разве уйти куда глаза глядят, искать счастья?

Владку тогда было уже семнадцать лет, и он рассуждал обо всем языком взрослого. Марцыся понимала его лишь наполовину.