Гиля, гиля, серы гуси,
Серы гуси на Дунай.
Не хацела идци замуж,
Цепер сидзи и думай.
Иногда кто-нибудь из старых знакомых, встретив ее, сочувственно качал головой или же шутил:
— А что, скоро твой Ковальчук вернется?
Он вернулся, хотя и нескоро; это было ему необходимо, так как невдалеке от деревни были доставшиеся ему после отца наследственная земля и изба, в которой все это время хозяйничал какой-то чужой человек, арендатор. В один прекрасный день разнеслась по деревне весть о том, что Ковальчук вернулся со службы и приводит в порядок свои дела с арендатором. А вечером, когда в корчме разговаривали, пили и танцовали множество людей, он и сам явился туда, но настолько изменившийся, что его едва узнали. Когда он уходил из деревни, он был худой, невзрачный, больше походил на подрастающего парня, чем на красивого мужчину, и одевался, как и все мужики в Сухой Долине, в суконную сермягу или кафтан из синего или красного холста. А теперь совсем не то. Годы военных упражнений и маршировки расширили его плечи и грудь, а лицо, прежде бледное, залили сильным, здоровым загаром; он возмужал и выпрямился; черные усы покрывали его верхнюю губу; глаза смотрели смело и умно; на нем были не сермяга и не кафтан, а темный суконный сюртук, хорошие сапоги на ногах, а на шее яркий платок. В этом наряде, с папиросой в зубах, явился он в корчму и в ответ на возгласы удивления и приветствия, посыпавшиеся со всех сторон, стал всех узнавать и со всеми здороваться. Заметно было, что он много видел, поумнел, сделался обходительнее, но тем не менее с радостью возвратился в свою деревушку. Прежним знакомым он поставил четверть водки и сам выпил шкалика два, но больше не хотел ни за что. Курил папиросы, рассуждал, рассказывал о широком свете и, вмешавшись в толпу танцующих, с таким ожесточением и ловкостью отплясывал с девушками «мятелицу» и «круцеля», как будто никогда не уезжал из деревни.
В корчме поднимались такие тучи пыли, что в них с трудом можно было различить тяжелые фигуры танцовавших парней и пестрые наряды девушек. Но Ковальчука каждый мог тотчас отличить в этой толпе, вертевшейся в облаке густой пыли, не только по темному сюртуку и яркому платку на шее, но главным образом по ловкости и гибкости движений. Никто так оживленно не выкрикивал среди танца: гу, га! Никто с такой размашистой грацией не водил по комнате свою тяжело дышащую танцорку после нескольких оборотов «мятелицы».
Он шутливо ссорился со всеми девушками, со всеми хоть по разу потанцовал, каждой заглядывал в глаза, а одну, стыдливо убегавшую от него, поймал между печью и дверьми и расцеловал, а о Петрусе не вспомнил и никого о ней не спросил. Ему напомнили о ней пожилые женщины, которые, прямо вытащив его из среды танцовавших, окружили его тесным кольцом и распустили языки. Так, мол, и так случилось с Петрусей, говорили они; то-то и то-то произошло между ней и Степаном, так-то советовали ей люди, туда-то она пошла, и надоедают ей порой и поют ей насмешливые песни.
Ковальчук слушал бабью болтовню и смеялся так, что у него зубы блестели из-под черных усов и его грубый смех заглушал бабьи речи, но он не говорил ничего. Он не сказал ни одного слова ни о Петрусе, ни о своих намерениях и, угостив баб водкой и сыром, опять принялся веселиться и отплясывать еще живее, чем прежде. Тогда всем стало ясно, что он и не думает о Петрусе.