— Отказываются служить… совсем отказываются…
И действительно, нередко даже при дневном свете она принимала желтую шерсть за розовую, а синюю за зеленую и, не скоро заметив ошибку, распускала вязанье, над которым просидела целый день. Тогда она осторожно, словно прикасаясь к чему-то очень хрупкому, поминутно смахивала кончиком пальца слезы с красных воспаленных век.
Иногда она говорила Юлианке:
— Молись о глазах моих… Бог любит детские молитвы.
По вечерам она попрежнему сидела на сундуке, пока часы на костеле не били одиннадцать, но не работала уже так усердно, как раньше; она все чаще опускала руки на колени и, глядя сквозь очки куда-то вдаль, погруженная в глубокую задумчивость, переставала даже разговаривать сама с собой, а морщины на ее лбу сходились, и мрачная тень ложилась на сморщенное, высохшее лицо.
Случалось, что она по нескольку дней оставалась без молока и не ходила обедать. Тогда она посылала Юлианку к Злотке за двумя баранками. Злотка вместо двух баранок присылала три, и старушка, размочив их в воде, делилась с Юлианкой едой.
Однажды девочка услышала, как она шептала:
— Приближается час… приближается страшный час…
Юлианка не спросила, о каком часе идет речь, так как все ее мысли были поглощены исчезнувшей в этот день из комнаты кроватью с единственной подушкой. На полу, где прежде стояла кровать, была постлана солома, покрытая холстиной, с маленькой, набитой сеном подушкой в изголовье. Потом исчез со стены ватный салоп, стола у окна тоже не было; в комнате осталась жалкая постель на голом полу, большое черное распятье над ней и пустой, ничем не покрытый сундук, на котором сидела маленькая старушка. Она ничего уже не делала и, мигая распухшими веками, повторяла:
— Кто бы мог подумать! Кто бы только мог подумать!