— Ей-богу, — встрепенулась бабка, — не сойти мне с этого места, коли я вру: да ведь и у меня так же… то мне кажется, будто я вас знаю… то кажется, что не знаю… Может, случалось мне говорить с вами, когда вы тут новый дом строили…
Прохожий улыбался и со странным упорством разглядывал ее высохшие, сморщенные, желтые, как воск, руки.
— Ох, мать, говорили вы со мной, — начал он, — и не раз, не два и не десять раз говорили… Ох, этими руками вы приносили мне хлеб с медом или с маслом — тайком для меня брали из господской кладовки… ха-ха-ха-ха!
Он громко смеялся, запрокинув голову, но глаза его потемнели и пылали, как раскаленные угли.
— Чтоб меня нынче же ночью удушило, коли я помню… не помню… говорила ль я с вами, или не говорила, давала ли я вам хлеб, или не давала — ничего не помню, только чудится мне, будто я вас знаю, а может, и не знаю… Да ведь знаю! Нет, не знаю! Ох! Да что же это такое?
Две пары глаз — зоркие и проницательные, глядевшие из-под нависших бровей, и выцветшие, поблескивавшие искорками любопытства и быстро бегавшие под красными веками, — устремились на пришельца; он забеспокоился, опять стал потирать руки, бессмысленно рассмеялся и, встав из-за стола, широко шагнул к печке. Тут он выпрямился, заложил руки за спину и с высоты своего роста бросил взгляд на сидевшую за прялкой девушку; когда он подошел, она перестала прясть и от смущения или от робости опустила руки на колени. Посматривая на нее, незнакомец спросил:
— А ты кто же, дочь хозяина?
Девушка зарумянилась и, отворачиваясь, шепнула:
— Ага. Дочь.
— Верно, меньша́я? Верно, тебе и двадцати лет нету?