Старик будто не слышал причитаний бабки и все охотнее вызывал в памяти прошлое.

— А уж умен он был — на диво, только чересчур дерзок, совсем не такой, как другие ребята… Что в работе, что в веселье — всё у него не так, как у всех… Возьмется ли за какое дело, так и роет землю, что конь огневой, а как разыграется, тут с ним и не сладишь… Бывало, за шею обнимет, станет целовать, чуть не задушит, а иной раз загордится и, будь тут хоть не знаю кто, так осой и кинется в глаза. Ругал я его крепко, а больше баловал… и сам его жалел, и мать жалела… да и то сказать: ничего худого он в ту пору не делал…

— Ох, жалела она его, жалела! Все глазки по нем выплакала! — снова заголосила Настуля. — Как только увидит меня, так сейчас и спросит: «Вернется ли, тетка, наш Ясек, вернется ли он ко мне, к сиротинке?»

— На погибель я брал его с собой в город и к адвокату, — разговорившись, продолжал старик. — Слушал он, слушал, как мы с ним толковали, а вернувшись домой, бывало, и говорит: «Тятя, я убью того, кто придет землю у нас неправильно отнимать!» Я только посмеиваюсь. Молод, думаю, да глуп. По справедливости, земля была наша, но вышел срок давности. Адвокат хорошо защищал, и суд знал, что это наша священная собственность, а срок-то давности вышел, мы и проиграли тяжбу. Когда мы тяжбу проиграли, дубровляне пришли отнимать землю, а мы уперлись: не желаем отдавать. Не отдадим да не отдадим! Всем миром, бывало, выйдем и прогоняем этих грабителей, чтоб им господь грехов не отпустил. Озорничали все, озорничал и Ясек. Ну, думаю, ладно. Раз все, пускай и он. А по весне вдруг и говорят: начальство приедет, будет землю передавать дубровлянам. Беда! С начальством не то что с мужиками. Мы и махнули рукой. Пускай так! Пускай будет наша кривда! Господь терпел и нам велел. Но не всё мы обдумали, как надо. Не подумали мы о молодых да чересчур горячих, а они рассудили по своему разумению и меж собой сговорились… Приехал какой-то высокий начальник, а с ним еще двое, чином пониже, и давай по полю расхаживать, тому одно, этому другое выделять да жаловать. А наши парни как выскочат с косами, с вилами да с кольями… пожалуй, душ двадцать их было, а мой Ясек впереди всех, будто какой генерал… Ну и прогнали они начальство…

Тут бабка неожиданно впала в ярость. Стуча кулаком одной руки по ладони другой, она кричала:

— Чтоб ему господь отпущения не дал за его дерзость. Да пропади он пропадом, коли самого себя сгубил понапрасну…

— Он и так уж пропащий! Не кляните его, бабуля, — обернувшись к захмелевшей старухе, буркнул прохожий и снова стал внимательно слушать Микулу.

А старик разговорился. Должно быть, он и не думал о том, с кем говорит, а говорил потому, что старая, полузабытая боль вновь впилась ему в сердце и воспоминания об утраченном первенце развевали дымку минувших лет.

— Значит, — продолжал он, — бунт. Значит, сопротивление властям. Ну, взяли их в тюрьму и стали судить. Других выпустили или немножко подержали, а его приговорили к трем годам тюрьмы… дескать, зачинщик. Ну, ладно. Три года — не век. А ему в ту пору только восемнадцатый годок пошел… Я и не шибко горевал, что он три года просидит. Ума-разума, думаю, наберется, смирять нрав свой выучится…

— И выучился? — громко захохотав, спросил прохожий. — Ха-ха-ха! Что же? Выучился он? А?