11. Тогда же обвинил он и Оловола Мануила, который, быв еще в детстве, служил в числе собственных его писцов и чрезвычайно сострадал столь несправедливо потерпевшему Иоанну. Этому-то Мануилу, — о суд без совести! — отрезывают нос и губы, — и он тотчас, надев рясу, вступает в обитель Предтечи. Было много и других, которых подозревая в том же, Михаил частью лишал всех выгод службы, частью наказывал. И вот что значит властвовать не законно, а тирански. Когда властелину случается, в отношении к кому-нибудь, сделать несправедливость, — он, конечно, должен подозревать, что люди благомыслящие негодуют на него за это, и не решаясь ни раскаяться в своих делах, ни просить прощения, подозреваемых в ненависти к себе по необходимости начинает сам ненавидеть, и потом наказывает. Тогда при дворе умы от страха были в сильной тревоге, и люди, даже с характером, по природе беспечным, не могли оставаться покойными; опасение, как бы кто не узнал и не донес, и как бы не подвергнуться неизбежному наказанию, сжимало всякого: из доносов же особенно опасен был тот, которым свидетельствовалось о чьем-нибудь расположении и сочувствии к юному Иоанну.
12. По этой причине, спустя немного времени, жители Никейских высот, — поселяне, занимавшиеся земледелием, впрочем, люди храбрые, надеясь на свои луки и на неудобопроходимость своей местности, на которой они, что ни сделали бы, нелегко могли быть покорены, нашли пришедшего к ним откуда-то юношу, который от болезни лишился зрения, и о котором составители басней распространяли молву, будто он и есть тот отрок Иоанн, и сильно ухватившись за него, как за предполагаемого своего деспота, жертвовали ему всем своим усердием; потому что были связаны данною отцу его клятвою и вместе хотели отмстить за нанесенную ему обиду. Эти поселяне начали волноваться и показывали вид, что готовы вступить в борьбу со всяким, кто стал бы нападать на них; а того юношу одели в приличную одежду и, оказывая ему рабское повиновение, поставили его своим царем и решились идти за него на всякую опасность. Узнав об этом, царь воспламенился гневом, но не чувствовал себя довольно сильным, чтобы удержать восстание, если бы те высоты, как и говорила молва, вздумали отложиться, — тем более, что тогда пришли бы в волнение и многие другие местности. Посему он обратил на это все свое внимание и, собрав войска, какие имел, послал их вести междоусобную войну. Тогда многие, превосходившие других силою, в чаянии заслужить благоволение царя, бросились на это дело с жаром, и состязались друг с другом, кто наперед подвергнется опасности и угодит ему. Но те жители, узнав, что против них идет многочисленное войско, будто против мятежников, сочли нужным прикрыть свое восстание, и объявили, что совершают нечто великое, как доказательство своего благочестия, потому что подвергаются опасности за царя, и притом обиженного, и единодушно положили одно, — или победить, или всем пасть. С этою целью построили они укрепления, с которых бросали стрелы из луков во всякого, кто подходил близко, и сверх того, легко вооружившись, делали вылазки, в которых нападали на воинов с такою смелостью, что последние не могли противостоять им и негодовали, как это немногие одолевают многих, и притом деревенские — городских. Негодование заставило их поощрять друг друга и нападать сильнее и, хотя многие из поселян были убиты, однако энергия их от этого не ослабевала. Испытывая потери, они тем более храбрились и, быстро заняв неудобопроходимые места, стали оттуда бросать стрелы. К окопам их близко подойти было нельзя, а стрельба издалека была бы напрасною. Сами-то они, спрятавшись за деревья, могли стрелять и удачно попадали, лишь только кто, натянув лук, спускал стрелу; а поражать их было вовсе невозможно. Не зная, что делать и не имея возможности напасть на них отвне, осаждавшие решились подложить огонь, в надежде — этим только способом заставить их отступить, чтобы потом приблизиться к их жилищам и сделать на них нападение. Но неудобопроходимые места не уступили и огню; ибо тогда как огонь показывался в одном месте, осажденные переходили в другое, где выстроившись, вредили нападавшим и препятствовали им. Между тем и в жилищах их все было безопасно; потому что жены и дети скрывались во внутреннейших теснинах, которые ограждены были длинным частоколом и телегами, так что нападавшие проникать туда не осмеливались. Таким образом и отличнейшие воины, увлекаясь пламенною яростью, ежедневно падали, и нельзя было надивиться, как это войска, могшие, по-видимому, своею численностью одолеть даже великие силы, в течение продолжительного времени терпели такие потери и были удерживаемы немногими, и притом сельскими жителями. А эти жители, напротив, были в безопасности, что ни делали против них нападавшие и, под защитою местности, не боялись, хотя бы нападали на них неприятели еще многочисленнейшие; ибо отсюда произошло бы только то, что своими луками они убивали бы друг друга и, не имея возможности вредить противникам, погибали бы сами. Напротив те, если бы необходимость и заставила их разделиться, всякий раз терпели бы небольшие потери по той причине, что впереди пред ними была открытая местность, а сзади не угрожала им никакая опасность. Поэтому, смотря только вперед и от страха закрываясь деревьями, они были бы обеспечены; а между тем, ожидая нападения во всех местах и кругом подвергаясь опасности, могли бы делать частые вылазки: и действительно, когда можно было, они выбегали и сражались дубинами (потому что не все имели мечи). Таким образом эта война тянулась долго, и дело шло медленно. Наконец, видя, что восставших победить оружием нельзя, военачальники признали благоразумным предложить им мир, однако ж, не всем вдруг, потому что так невозможно было склонить их к миру: оставаясь при том, на что решились вначале, они постыдились бы друг перед другом переменить свое намерение, и ожидали бы верной погибели, если уступят. Нападавшие посылали к каждому вождю их порознь и обещали, что как царь, так и военачальники даруют им совершенное прощение, если вместе с тем они не будут иметь в дурном деле постоянного единодушия с прочими; говорили также, что, когда им угодно, они могут быть переселены в другие избранные ими места, — и притом возьмут заложников, так как их не желают обманывать; прибавляли, наконец, что из этого они могут понять, сколько благодеяний получат от царя, если согласятся прекратить возмущение миром и выдадут царю упомянутого обманщика, который вовсе не Иоанн Ласкарис, хотя бы и все так говорили; ибо этот заключен в Никитской крепости и находится там под надежным караулом, и кто желает видеть его, тот, запечатлев обещание страшными клятвами, может идти, и увидит. Подходя к ним ежедневно с такими и еще сильнейшими внушениями, и вместе посылая немало подарков, осаждавшие кое-как убедили и подчинили себе разъединенные золотом души противников. Приступая то к тому, то к другому либо с угрозами, либо с угождениями, либо с обещаниями, они увлекали многих, и особенно более видных, которые поэтому, действуя все слабее и слабее, возбудили к себе со стороны прочих подозрение в измене. Тогда предвидя перемену в ходе войны, поселяне не знали, что и делать: можно было предполагать, что избавятся от беды только те, которые согласятся на мир, — и к этим, боясь опасности, ежедневно присоединялось множество других. Но были и такие, которые избрали за лучшее умереть в борьбе, чем вытерпеть наказание, если покорятся и будут выданы; и потому решились противостоять до конца.
13. Еще же больше было таких, которые предлагали свое мнение в пользу слепца. «Справедливо ли поступим мы, говорили они, в отношении к этому пришлецу, — Иоанн ли он, или нет? Приняв его, мы полагали за него свои души, бросали и жен и собственность, только бы спасти человека, искавшего нашей защиты: как же теперь переменимся и выдадим его? Что скажем в свое оправдание тем, которые будут укорять нас в предательстве? То ли, что он увлек нас против воли? Но мы решились страдать за своего повелителя по собственному желанию. То ли, что он возмутил наше спокойствие? Но за наше усердие всякий укорит скорее нас, чем его. То ли, что он выдал себя за царя и прибег к нашей защите? Но, во-первых, кто же в этом деле знает правду? Они, вместо истинного, легко могут показать другого и обмануть нас: и, однако ж, как убедиться, что это будет другой, а не истинный? Во-вторых, пусть и так: но ведь всем свойственно приобретать большее, и старающемуся о большем вожделенно получить его. Если же это справедливо, то и величие дает немалую пищу честолюбию. Как же мы, слагая с себя укоризну в том, что вдруг принялись за дело и решились на опасность, положим пятно на него, и вместо того, чтобы спасать его, предадим на величайшую опасность? Да хотя бы он и в самом деле совершил нечто страшное, — один уже умоляющий вид его должен расположить нас в его ползу: ибо мы обязаны смотреть не на то, чему подвергается он, а на то, что делать нам». Когда это было сказано, — некоторым выдать просителя показалось делом крайне бесчестным. Непрестанно вести войну, думали они, и опасно и нелепо (ибо нельзя же было преодолеть всех, а не преодолев необходимо было воевать); но и примириться под условием выдачи странника находили они делом преступным и, в отношении к этому пришлецу, очень несправедливым, если бы вверившись им, он предан был смерти. Итак, избран средний путь: они отказались выдать самозванца и соглашались, если угодно, заключить мир без этого условия; а не то, — положили сражаться до конца. Между тем время шло, и тогда как одни не могли ничего сделать, а другие не знали, что отвечать, пришлецу позволено было бежать к персам, с которыми заключены условия и взято клятвенное обещание, что он не пострадает. С поселянами, заключившими мир, военачальники обошлись кротко, а с прочими поступили жестоко, наказали их налогами тяжкими и большими, чем какие могли они выставить; изгнать же их из той страны, — хотя и рады были бы подвергнуть их такому великому наказанию, — не решились, чтобы те высоты не остались без поселенцев, могущих удерживать набеги персов. Окончив так дело с трикоккиотами[51] и союзниками их, войска возвратились домой.
14. Между тем событие с юным Иоанном, слишком важное для того, чтобы могло оставаться скрытым, наконец, дошло и до сведения патриарха. Услышав о совершившемся, он принял известие с негодованием, не знал, что делать, и не мог удержаться от скорби. Рассудив, что ему о таких делах не безопасно молчать и оставить виновного без наказания, он пригласил к себе бывших при нем иерархов, горько жаловался прежде всего на то, что его обманули, изъявлял свое негодование, что чрез нарушение клятв попираются божественные законы, и, наконец, спрашивал, что следует делать, чтобы ложь не посмевалась над истиною и преступник не считал себя счастливым, не получив наказания. «Мы должны», говорил он, «сделать со своей стороны справедливое, хотя бы это было и понапрасну, лишь бы только, негодуя на совершившееся преступление, выразить нам ненависть к злу». Когда патриарх высказал это, бывшие при нем крайне вознегодовали и показали омерзение к такому поступку, но объявили, что все зависит от него и что они последуют за ним, какую бы меру он ни придумал. Припоминая данные клятвы, патриарх стенал и, присовокупив, что после этого не станут и другие исполнять то, к чему обязались под клятвою, принял на себя один сделать, что следовало. Он хотел наказать не телесно (это было бы ему несвойственно), но сколько нужно подействовать на душу, и от этого не отказывался. А такое наказание обыкновенно производится мечом духовным, т. е. словом Божиим, которое отделяет достойного от недостойного, и одного благословляет, а другого отлучает от целости тела Христова. Решив это в самом себе, тогда как и другие были убеждены в справедливости его решения, и только удерживались страхом, как бы не сделано было с ними какого насилия, он чрез посланных обличил преступника и вместе, в наказание его души, объявил ему отлучение. Здесь иной мог бы укорить патриарха за сделанное; так как в его поступке не соблюдено формальности: но с другой стороны он мог быть и оправдан; так как поступить иначе не представлялось никакой возможности. Возможность укоризны представлялась в том, что, наложив на царя отлучение, патриарх дозволил, однако ж, клиру петь для него, так что чрез священнодействие и сам находился в общении с ним, даже сам священнодействовал, и на литургии открыто поминал того, кого связал духовными узами. А оправданием ему служит то, что для такого лица достаточно было и этого наказания; потому что, если бы прибавить нечто больше того, то угрожала бы опасность привести все в хаос, как это было в Эмпедокловой[52] сфере, и самовластного царя вызвать на что-нибудь безумное. Ведь, если бы большой дом с трудом переносит малое несчастье, а малый — великое; то на величайший дом наложить величайшее несчастье, не смягчив его надлежащим образом, значило бы, чрез унижение его гордости, сделать ему немалый вред, что могут засвидетельствовать Эдиподы, пиршества Фиеста и путешествия Одиссея. Когда патриарх наказал царя за его преступление, — он волею-неволею принял наказание и, уступив место справедливому гневу, молчал, не бранился (да и не следовало), а только оправдывал, как мог, свои поступки. Покорившись неизбежной необходимости, он старался скрывать свою досаду и просил себе времени для покаяния, после которого мог бы получить прощение; ибо надеялся, что если немножко помолчит, а потом покажет вид, что раскаялся, и станет просить разрешения, то разрешение тотчас же и последует.
15. Между тем свои дела исправлял он с некоторою сдержанностью. Червь совести точил его сердце, как кость, и он казался смиренным, хотя, боясь подвергнуться презрению и лишиться необходимого влияния, считал нужным выказывать царское величие. Флот его плавал и трииры, приставая к островам, немало их взяли; взятые же, быв немедленно ограждены крепостями, из подданства латинянам переходили во власть римлян. В числе таких островов был взят Наксос, завоеван Парос, приобретены в разные времена Кос и Карист с Ореем, заняты также, между прочим, высоты Пелопоннеса близ Монемвасии и, вместе с Спартою и Лакедемоном, присоединены к Римской империи.
16. Тогда царь, братьям своим вверив области западные, а деспоту Иоанну войска восточные вместе с скифским, приказал им занять некоторые места на суше, проследить земли иллирийцев и трибаллов, проникнуть до берегов Пенея, сделать набег на собственно так называемую Элладу и сразиться с деспотом Михаилом. Теперь деспоту уже нельзя было ссылаться на то, что, так как царь находится вне отечества, то подданный его имеет право владеть теми местами. А севастократора Константина посадил он на корабли и послал в Монемвасию, передав ему все, что в римском войске было из Македонии и Персии; ибо войско итальянское, негодное для войны с итальянцами, повел с собою деспот. С деспотом находились и другие многие вельможи, и Михаил Кантакузин, бывший впоследствии великим коноставлом, и племянники его — Тарханиоты, и несколько иных, присовокупившихся к царю, западных сановников. А с севастократором были, кроме прочих, великий доместик, Алексей Филес, а вместе с ним и Макрин, тогдашний царский постельничий. Флот весною поплыл в Арктур и во многом имел успех. Его вели Филантропин и протостратор Алексей, муж почтенный и храбрый, не возведенный еще на степень великого дукса только потому, что другой тогда имел это достоинство, — брат прежнего царя Ласкариса, уже престарелый и дряхлый, живший в Константинополе и спокойными своими советами, сколько мог, помогавший Михаилу в управлении общественными делами. Филантропин же был ближний царя, потому что племянник его, сын Марфы, Михаил, женат был на его дочери. Он управлял морскими силами и, снарядив флот, весною поплыл в море, впоследствии же, по смерти Ласкариса, «в воздаяние за свои труды», как будет сказано, получил достоинство великого дукса. Так эти-то трое, управляя каждый своею частью, устрояли в то время дела запада. Деспот теснил деспота Михаила и отнимал у него область, как издавна принадлежавшую империи. Прежде мог он ссылаться и ссылался на то, что, если сам царь не владеет царским престолом (который был в Константинополе), то нет надобности отнимать у него остальное; ибо лучше было бы отнять престол у итальянцев, чем у него страны западные, совершенно близкие и почти смежные с Фессалоникою. Так он отговаривался прежде, а теперь говорил: можно ли ему отказаться и отдать ту страну, которую предки его приобрели своими трудами, потом и едва ли не кровью, и оставили в наследство детям? Она отнята, прибавлял он, у итальянцев, а не у римлян, и потому справедливее было бы передать ее по преемству итальянцам, как приобретенное их храбростью наследство; ибо хорошо сказано, что нет ни у кого собственности, кроме той, которая приобретена оружием. В таких состязаниях проводили время вверенные деспоту римские войска. А севастократор, находясь в Монемвасии и ее окрестностях, ежедневно сражался с принцем, потому что не довольствовался частью острова, но хотел владеть всем и, пользуясь содействием великого доместика Филеса и постельничего Макрина, подвизался, сколько мог.
17. Этот постельничий был муж отличный, воинскими делами приобрел известность у самых врагов и внушал им страх; так что, когда севастократор удалился оттуда, управление войском вверено было тем мужам, и они в сражении часто имели успех; но однажды, потеряв битву, оба взяты были в плен. Тогда как они там содержались, великий доместик вскоре умер. Теща его Евлогия, объявляя об этом царю, выходила из себя в жалобах, что постельничий выдал ее зятя, и нарочно позволил взять себя в плен, копая яму своему товарищу; в доказательство же справедливости этого обвинения приводила то, что он условился с принцем и дал обещание жениться на дочери царя Феодора Ласкариса, которая жила там вдовою, чтобы вместе с тем предать страну принцу и противостоять царю. Эти слова Евлогии, с такими прибавлениями, показались брату ее вероятными; потому что царь и прежде слышал о постельничем много подобного. Притом обвинение подкреплялось и доблестями обвиняемого, соображая которые, можно было считать вероятным, что принц со столь отличным человеком действительно вошел в сношения и вместе с ним замыслил такое дело. А брак с дочерью бывшего царя представлялся весьма достаточным побуждением для Макрина, потому что вводил его в родство с величайшими домами и сильно раздражал гордость Михаила, начинавшего подозревать, что Макрин ненавидит свою жену. Посему, приняв вероятное за истинное, он хотел немедленно наказать Макрина, несмотря на то, что этот заключен был неприятелями в темнице. В обмен за него, выслал он к принцу важнейших итальянских вельмож и, возвратив его, ослепил. Таково было воздаяние за отличные подвиги, которые он совершил на войне в мужественной борьбе с неприятелями. Так это происходило. Между тем протостратор Алексей Филантропин, приставая со своими кораблями к островам (а на кораблях его для сражения назначено было мужественное племя гасмуликийское, называемые же проселонами[53] употреблялись для гонки судов), и к тому ж имея у себя под рукою лаконцев, которых державный выселил из Пелопоннеса, опустошил с ними те острова и привез царю много неприятельского богатства.
18. Но с чего взяли, будто царь оставался дома в совершенной праздности и не занимался делами? Совсем нет. Этот человек обладал умом истинно царственным и не доводил себя до такого унижения. Он часто отправлял посольства к папе и сопровождал их дарами; потому что всегда подозревал там опасность, так как итальянцы никогда не были спокойны: обезопасив же себя, сколько мог, с этой стороны, смело принимался и за другие дела. А частыми посольствами и приемом послов смягчал он не только папу, но и многих кардиналов, и других сильных у него людей. Что же касается болгар, то царь и их не оставлял в покое, но затрагивал изблизи. Ненависть к нему Константина была очевидна; потому что Ирина подстрекала своего мужа отмстить за ее брата, отрока Иоанна, который, — о правосудие! — совершенно невинно пострадал от тайной интриги. Такая ненависть со стороны болгар заставила царя взаимно ненавидеть и их, — за царапину царапина. Когда Римская империя граничила Орестиадою и дальше не простиралась, когда по ту сторону ее были владения болгарские, царь часто посылал туда свои войска и, к удивлению, сам располагал ими: ибо где прежде случалось ему быть, там он за-знать действовал чрез посылаемых им лиц, указывая, где стать лагерем, как сразиться, откуда сделать нападение, — из засады, или открыто, днем или ночью; если же сам не знал местности, то, приказывал описывать ее людям знающим, и потом опять управлял всеми движениями, угрожая судом всякому ослушнику. Итак, часто посылая туда войска, он многое там подчинил себе, — взял Филиппополь[54], занял крепость Стенимах[55], — и овладел всем краем, до внешней стороны Гемуса. В то же время завоеваны были им, или, как говорили, преданы ему Мильцою большие города — Месемврия и Анхиал; да и все окрестности их, испытав однажды перемену, охотно подчинились Михаилу. Потерпев такие потери, Константин защищаться тогда не мог, однако ж, был раздражен этими обстоятельствами и выжидал времени, которое справедливо называют душою дел, — чтобы отмстить за себя достойным образом.
19. При таком ходе событий, царь, однако ж, ежедневно возмущен был духом; потому что совесть не давала ему покоя: связанный такими узами, все вменял он ни во что. Не видя ни основания к своему оправданию, ни дерзости отвергнуть суд, он в этих затруднительных обстоятельствах обратился к посредникам, — людям духовным и близким к патриарху, с усердною мольбою — снять с просителя те узы и предписать кающемуся какое угодно врачевство: он готов был исполнить все, что ни повелит ему патриарх; сделанное же раз уже невозвратимо. Явившись к патриарху, они изложили пред ним и речи царя, и многое от себя в его пользу; но патриарх не внял их прошению и даже не хотел его слышать. Я пустил за пазуху голубя, сказал он; а этот голубь превратился в змею и смертельно уязвил меня. Этими двумя противоположными животными характеризовал он одного и того же царя, указывая тем не на природу, конечно, а на душевные свойства. Кроме того, патриарх говорил и многое другое в этом роде, давая знать, что ни в каком случае не снимет отлучения с царя, хотя бы угрожали ему ужасными бедствиями, даже самою смертью. Возвратившись назад и объявив волю патриарха, посланные повергли царя еще в большую безвыходность. Тогда он, подумав, что личное ходатайство, бывает, по пословице[56], вернейшим противоядием (так повествуется в басне о Горгоне), решился идти сам и, с чувством раскаяния, просить себе разрешения. Много раз являлся он к патриарху и, когда просил его для исцеления язвы назначить врачевство, тот действительно требовал употребления врачевства, только не прямо, а прикровенно и неопределенно. Один хотел узнать ясно, что ему сделать, чтобы выполнить его требование; а другой опять говорил неопределенно: «употреби врачевство, — и я приму тебя». Но после того как царь многократно просил врачевства, а патриарх не высказывался ясно, — первый сказал ему: «Да кто знает, согласишься ли ты принять меня, если я сделаю и больше?» На это патриарх отвечал: великие грехи требуют и великого врачевания. А царь, желая проникнуть в его мысль сказал: «Что же? Не велишь ли мне отказаться от царства?» и — говоря это, для дознания его мыслей, хотел снять с себя меч и подать его патриарху. Когда же патриарх быстро протянул руку, как бы взять подаваемое, а меч еще не совсем отвязан был от бедра, — царь тотчас запел палинодию и стал укорять св. отца, говоря, что он покушается на его жизнь, если хочет этого. После сего снял он со своей головы калиптру и, не стесняясь присутствием многих, видевших это, упал к ногам патриарха. Но патриарх с гневом отверг его, не замечая, как крепко обнимал он его колена. Так-то робко преступление! Так почтенна добродетель! Когда же царь с усильною мольбою последовал за патриархом и вынуждал у него прощение, последний, вошедши в свою келию, тотчас затворил за собою двери пред самым его лицом и отпустил его ни с чем. Много раз принимаясь за такие попытки, много делая и терпя, но без всякого успеха, царь, наконец, пришел в сильный гнев и, пред многими обвиняя патриарха в жестокости, выставлял на вид, будто он велит ему оставить государственные дела, не собирать податей, не требовать пошлин, не принимать никакого участия в судопроизводстве, вообще — сложить с себя всякую власть. Так-то, говорил он, врачует нас духовный наш врач! Даже нередко прибавлял он, что если патриарх пренебрегает церковными правилами, предписывающими покаяние, то пора мне обратиться к римскому папе и у него искать помилования. В таком состоянии, раздраженный и суровый, он опять приступил к управлению государственными делами и уже не решался снова умолять патриарха, ибо знал, что не будет иметь успеха, но старался расположить обстоятельства для отмщения.
20. В то время сделал он еще одну попытку на запад. Не могло быть, нельзя было и думать, чтобы западные правители оставались в покое. Поэтому деспот Иоанн нисколько не медлил воспользоваться как митрополиею, так и географическим положением Фессалоники. Несмотря на то, что дела на востоке были трудны, царь снова посылает на запад многочисленное войско и вверяет его деспоту. Двинувшись с величайшею быстротою, деспот собрал свои силы в Фессалонике и готовился начать войну с Михаилом. Еще никто порядочно не слышал о его прибытии, а он уже давал о себе знать, — нападал на области и возвращался с богатейшею добычею. Войска его зимовали в окрестностях Вардария — с тем, чтобы, с открытием весны, снова начать нападения. Михаил объят был немалым страхом. Он уже и по одной молве боялся деспота и трепетал, припоминая участь войска итальянского, которое прислал тогда в помощь своему зятю родственник его, сын Фредерика, Манфред. Поэтому, не имея смелости противустать Иоанну, он прибег к мирным переговорам и, чрез послов умоляя деспота забыть прежний обман, уверял его клятвою в верности на будущее время. Михаил домогался также видеть его самого и просил верить в твердость и искренность личного их объяснения. Деспот принял это посольство, так как имел на то позволение от царя, и требовал от него клятвы. Потом Михаил, сошедшись с ним в назначенный день, обнял его с непритворным чувством, (хотя и в этот раз скрывал свой обман), и отпустил его домой.