30. В то время царь собирался предпринять поход в Орестиаду, чтобы смирить до наглости беспокойных генуэзцев. Прежде гораздо сильнее их были венециане, правительство которых отличалось и богатством и оружием и другими снаряжениями; так как они владели морем более чем генуэзцы, и на длинных своих кораблях переплывая морские пути, получали больше добычи, чем сколько случалось приобретать выгод генуэзцам, посредством торговли и перевозки товаров. Но с того времени, как генуэзцы получили от царя право свободно и беспошлинно владеть Эвксинским морем, по которому они осмеливались плавать даже среди зимы на укороченных кораблях, называемых таритами, — не только для римлян заперты были ими все пути морской торговли, но и для самых венециан. Богатство их и снаряжения сделались предметом зависти. От этого стали они гордиться не только пред единоплеменниками, но и пред самыми римлянами. Притом надобно сказать, что царь особенно почтил одного благородного генуэзца, по имени Мануила Захариева, подарив ему в восточной Фокее богатые приисками алюминия[116] горные высоты, на которых поселившись, он и работал со своим народом. Но получая от этой работы большие выгоды, Мануил захотел еще больших и, надеясь на милостивое расположение к себе царя, обратился к нему с просьбою. Он просил запретить генуэзцам провоз алюминия из верхних стран чрез Эвксинское море; а между тем известно было, что этого металла много требуют люди, занимающиеся окрашиванием шерстяных тканей в разные цвета. Когда царь согласился на такое запрещение, тогда одни из живших в городе генуэзцев, частью по уважению к воле державного, а частью и потому, что город был последним их убежищем, решились строго исполнять царское предписание; другие же напротив, не обращая на это никакого внимания, построили большой круглый транспорт и, выплыв из своего порта, направились к Фракийскому Босфору, переплыли узкие проходы Понта и нисколько не стеснялись ни царским указом, ни своими обычаями, которые требовали, чтобы ни один генуэзский корабль не проходил куда бы то ни было, не сделав приличного салюта живущему в Влахерне царю и не отдав ему поклона. И так, не обратив внимания ни на какие условия и пользуясь благоприятным южным ветром, генуэзцы смело отчалили и, миновав устье Понта, направились к северным берегам моря, где, занимаясь пиратством, прожили довольно долго. Наконец, собрав много добычи, которой значительную часть составлял алюминий, и нагрузив ею транспортное судно, они смело поплыли назад. Между тем царь, узнав об их отплытии, сильно оскорбился неуважением их к своей особе и стал думать, каким бы образом этих презрителей забрать в свои руки. Такое намерение царя не неизвестно было и им. Посему стали они теперь заботиться особенно о том, как бы счастливо совершить плавание необыкновенным способом, и чрез то избежать угрожавшей им, как они знали, от царя опасности. Когда перед этими пловцами открылись уже восточные горы, — ветер для них был то попутный, то боковой, как бы только скользивший по парусам, и пловцы находили его достаточным, для благополучного плавания удовлетворительным: но приблизившись к Фаросу, они рассчитали, что единственно северный ветер будет для них полезен, лишь бы дул он не слабо и лениво, будто при безветренном состоянии воздуха, когда паруса только что зыблются, а так, как дует ветер, называемый у моряков Танаитским[117]. И на этот-то один ветер надеялись они, отчаиваясь во всем другом; ибо знали, что царская засада караулит их. Наконец, чрез несколько дней ожидаемый ветер, к их радости, подул и сильно погнал их корабль. Оживленные надеждою на него, генуэзцы и сами ободрились и, распустив все паруса, понеслись по течению. Но полагаясь на силу ветра, они не забыли, однако ж, бока корабля завесить бычачьими кожами и вооружиться — с намереньем достаточно противустать огню и всякому другому разрушительному действию на корабль, даже и самим сразиться, если б напали на них посланные царем. Узнав об этом, царь приказал жившим в Пере генуэзцам послать людей и остановить плывущих. Те действительно послали много народу, чтобы преградить им путь; но посланные не могли остановить их. Тогда генуэзцы, не сочувствуя их упорству и предохраняя самих себя, известили царя обо всем, и вину сложили на этих единоплеменников. Царь, поняв это, как выражение крайнего к себе презрения, и думая, что ему будет стыдно, если корабль не задержат, и генуэзцы уйдут, — собрал все грузовые суда, какие только стояли у города, и расположив их, будто охотник — собак, выше Гасмулийской части столицы, поставил начальником над ними вестиария, Алексея Алвата: потом с бывшими при нем людьми сам переправился чрез Босфор, и своими приказаниями производил ужасы. Если вестиарий не одолеет генуэзцев, говорил он, то лишен будет власти. И вот одни из римлян расположились на кораблях, а другие выстроились на морском берегу, и готовились принять грузовое генуэзское судно. Римляне напали и, окружив генуэзцев, выполняли дело солдат, но не имели никакого успеха; потому что сильный попутный ветер и высокая палуба корабля весьма много помогали генуэзцам, так что все усилия нападающих остались напрасными. Одни бросались, чтобы удержать корабль; а другие, бывшие на кораблях, даже и не беспокоились, зная, что это будет безуспешно. Стрелки пускали множество стрел и дырявили паруса; но сильный ветер ослаблял их полет, и больше помогал ходу корабля, чем сколько задерживали его нападающие; так что, проскальзывая между окружавшими его, он — один мало-помалу убегал от многих. Царь сидел где-то в стороне и, видя, что одни нападают, а другие убегают, находился в сильном волнении и непрестанно посылал одних воодушевлять, другим приказывать, а иным грозить. Но усилия оставались напрасными, и корабль, несомый попутным ветром, уходил из рук преследователей. Когда эти последние не знали, наконец, что делать, — душа царя сильно возмутилась; он видел в себе предмет поношения и смеха. В это время кто-то из приближенных дал ему такой совет, который, по-видимому, обещал успех. Он состоял в том, чтобы царь воспользовался на этот раз каталонским кораблем, который был больше других. На этот корабль надобно послать достаточное число солдат и, распустив на нем паруса, поставить его так, чтобы он первый принимал на себя удары ветра: тогда сила его приражения на корабль убегающий ослабеет; он будет загражден от дуновения как бы стеною, и потому с другого корабля останется только сделать на него нападение. Этот совет тотчас приведен в исполнение. Войско быстро взошло на каталонский корабль и стянуло его корму. К счастью, стоял он недалеко;— и царь был рад употребить его в дело. Как скоро поместился он взади генуэзского корабля, — удары ветра на второй корабль стали падать на первый, и сильно надутые его паруса сделали то, что корабль неприятельский скоро остановился. Тогда можно было уже вскакивать с одного корабля на другой; причем помогали люди на кораблях и с низкими палубами, и нападали на генуэзцев с жаром. Таким образом на генуэзский корабль, при возбуждении со стороны царя, из числа одних всходили одни, из числа других — другие, и после сильного сражения на море, взяли его. Тогда корабль этот приведен был в царскую гавань, а бывшие на нем понесли должные казни: многим из них, в наказание за презрение к царю, выколоты были глаза случайно попавшимися гвоздями. Подобного рода обвинение падало и вообще на генуэзцев; ибо, когда один из них стал величаться пред проселоном и сказал ему, что город снова достанется нашим, — этот, движимый ревностью, ударил его по щеке и вышиб латинянину глаз, а латинянин вдруг схватил кинжал и лишил его жизни. Узнав об этом, царь наделал ужасов; но своего гребца не отыскал. А так как его не возвращали (да он уже и не существовал), то царь до того разгневался на генуэзцев, что приказал Мануилу Музалону тотчас истребить все это племя. Музалон немедленно собрал войско, сколько было его в городе и по окрестностям. Оно — страшное и вообще, казалось еще страшнее, когда окружило все генуэзские домы и, готовое рубить, ожидало только приказания от царя. Генуэзцы объяты были ужасом и, обуздав, сколько могли свою гордость, отвратили от себя гибель: пришедши, по возможности к лучшему расположению и приняв смиренный вид, они обратились к просьбам и, представляя повинные головы в полную волю царя, что ни захотел бы он сделать с ними, стали умолять его, совершенно подчинились царской его власти и давали обещание охотно исполнять все его приказания; потому что не имели другого убежища, кроме царской милости. Обузданные таким страхом, они от имени всего общества приняли царский указ и, обязавшись заплатить большой штраф золотом, едва смягчили царский гнев. Тут только стало для них ясно, что царское слово гораздо сильнее их глупости. Так это было.
КНИГА ШЕСТАЯ
1. Между тем царя стали снова озабочивать движения на Гемусе; ибо условия союза с Константином и договоры по случаю его брака были уже нарушены, и Мария возбуждала в своем муже вражду против римлян; так как Михаил, несмотря на то, что рождались у них дети, все еще оттягивал дело о Месемврии; да и явно было, что он только выдумывал предлоги, почему не отдает этого города, в самом же деле не хотел отдать его. Притом ненависть Марии против царя раздуваема была также и презрением к ее матери Евлогии. А причиною презрения к ней оказалось разномыслие, произведенное событиями церковными; потому что державный предполагал в Евлогии враждебное к себе чувство, когда она не только сама прервала общение с церковью, но еще окружила себя многими раскольниками и покровительствовала им. Все это узнавала Мария от лиц, ежедневно к ней приходивших (между ними немало было и монахов, домогавшихся от ней подаяния) и замышляла против дяди страшные вещи, говоря просителям-монахам, что она с отвращением смотрит и на поступок царя, почитая его ужасным, и на враждебное чувство Михаила к ее матери. Поэтому и сама старалась сделать ему столько же, или еще больше зла, чем сколько можно было ожидать от женщины. Она отправляет посольство в Палестину и, чрез избранного для этой цели Иосифа, называемого также Кафаром, в сопровождении других, с одной стороны открывает Элийскому патриарху все, что сделал царь, с другой — располагает султана к восстанию на царя; так чтоб султану оттуда, а болгарам отсюда сойтись в его землях и разорить их; ибо царь, как нарушитель данной Богом веры, ненавистен Ему, и ничто столько не привлекает на людей Его гнева, как нарушение древле откровенного Им учения. Патриарх эти рассказы послов Марииных почитал очень вероятными; потому что подобные слухи доходили до него и от других. Стало быть, посольство это, если не смотреть на преувеличение дела, представлялось ему говорившим правду; и он уже не входил в намерения того, от кого оно прислано; даже со своей стороны удостоверил послов, что если бы Александрийский Афанасий и Антиохийский Евфимий пришли к единомыслию с царем, — он будет действовать и один. А что касается султана, то для него болгарское посольство было явлением вовсе неожиданным; да и предшествовавшие ему правители Египта не видывали подобного. Притом народ болгарский не пользовался такою славою, чтобы можно было возводить его на степень государства. Поэтому послы для султана казались подозрительными, и султан отпустил их молча. Между тем мнение Элийского патриарха Григория о несогласии прочих патриархов оказалось действительно справедливым. Вот прибыл в Константинополь патриарх Антиохийский, едва избавившийся от рук царя Армянского. Последний, питая к нему ненависть, хотел отделаться от него и, имея его в своих руках, приказал отвесть туда, где он должен был непременно погибнуть. Лица, которым это дело было поручено, отвели его на окруженную морем скалу, где не встречалось ни одного жителя, и не от кого было получить утешение. Однако ж, сосланный, по предстательству чудотворца Николая, как говорил он, избавился от погибели и, привезенный в город, явился к царю. Патриарх же Александрийский, взошедший на престол уже после описанных выше событий, не хотел пересматривать то, что состоялось прежде, и, почитая это дело к себе не относящимся, был спокоен. Спрашивать его — не спрашивали; а сам он извинял себя тем, что, живя между безбожниками и перенося много оскорблений, прибегал к царю, будто в пристань, и потому, узнав о новых постановлениях церкви, считал нужным молчать. Правда, от содействования ему он решительно уклонялся; однако ж, и восстановлять нарушенный порядок находил тоже неблаговременным.
2. Теперь следует сказать, что Мария, короновав сына своего Михаила до его совершеннолетия, вела и воспитывала его по-царски, и в торжественных приветствиях давала ему место после отца; поэтому очень подозревала Свентислава, который был деспотом, и коварно подкапывалась под него, чтобы, боясь безнадежного положения больного Константина, надежно устроить судьбу сына. В этих видах отправила она к Свентиславу послов, которые должны были клятвенно уверить его, что ему не мыслят ничего худого, и просить его прибыть к Марии. Положившись на их клятвы, Свентислав прибыл в Тернов и, несмотря на свою старость, просил себе усыновления. Усыновление его торжественно совершено в церкви. После того, как священник, при множестве зажженных свечей, вознес приличное молитвословие, Мария обеими полами верхней своей одежды охватила с одной стороны Михаила, с другой Свентислава. Когда эта церемония кончилась, Свентислав отправился домой с именем сына болгарской деспины после Михаила. Но немного еще прошло времени, как эта коварная мать убивает того, который считал себя усыновленным ею. Зато Дика, против обыкновения, не надолго отложила наказание, — скоро взыскала неправедно пролитой крови убитого. Чтобы рассказать, как это было, надобно взять дело несколько выше.
3. Жил там по найму один свинопас, по имени Кордокува[118]. Так как этому имени на греческом языке соответствует слово овощ — λάχανον, то называли его также Лаханою. Этот человек, заботясь о свиньях, о себе самом не заботился, — не хлопотал ни о пище, ни об одежде, а кормился одним хлебом и диким овощем, вообще — содержался скромно и бедно. Но в беседе своей с другими такими же бедняками, он открыто высказывал о себе странные мечты, на которые те отвечали больше смехом, чем уверенностью. Восторгаясь такими-то, не знаю, откуда взявшимися надеждами, стал он внимателен к себе, и, как мог, молился Богу; ибо где было ему узнать на память божественные молитвы, когда он в простоте нрава жил почти между такими же дикими людьми, каковы были и пасомые им свиньи? Питаясь подобными мыслями, он не шутя забрал себе в голову, что Промысл назначил его к какой-то власти, и об этом часто говаривал с поселянами и свинопасами, утверждая, что ему нередко являлись святые и возбуждали его произвесть волнение в народе, чтобы самому управлять им. Многократно слыша рассказы его об этом, люди, наконец, стали ему верить, и уже иначе смотрели на него, чем прежде; ибо предназначение, говорил он, близко ко времени осуществления. В один день, сказав, что получил знак приступить к исполнению своих намерений, он тотчас приглашает своих соседей к содействию, и они повинуются, как бы в надежде совершить что-то великое. Вот приходят они в страну и провозглашают имя свинопаса, утверждая, что ему дано повеление от Бога сделаться правителем. Слова их имели силу убеждения, и число его приверженцев постоянно увеличивалось. Теперь он принарядился: надел тонкое платье, опоясал меч, сел на коня и отважно пустился на дело, превышавшее его силы. В то время Константин страдал болезнью (у него была сломана нога, отчего лежал он без движения; а если нужно было ему куда идти, то его везли в коляске, будто мертвую тяжесть); поэтому многие презирали его, а особенно соседние тохарцы, и, ежедневно производя набеги на его страну, делали ее поистине мидийскою добычею. И так вот Лахана столкнулся с тохарскою фалангою и, противопоставив ей свои силы, напал на нее и разбил наголову. То же произошло и на другой день. И таким образом в течение немногих дней имя его сделалось громким. Теперь присоединились к нему целые области и твердо надеялись, что он отлично поведет дела. Лахана везде был прославляем, и не проходило дня, чтобы число его приверженцев не увеличилось сравнительно с прежним, и чтобы он не отличился каким-нибудь новым набегом. Все это очень пугало Константина и даже сам царь немало беспокоился, слыша о его славе: ведь не достиг бы он того, чего достиг (думал царь), если бы не было в нем чего-то великого. Впрочем, один только Константин так испугался, что тотчас обратился к рядам своего войска, чтобы противустать такому нечаянному явлению, о каком никогда не думал ни сам он, ни другой кто. А царь, отчасти следуя собственному желанию быть там, отчасти же и возмущаясь слухами, отправился наперед занять крепости на пределах империи. Выехав из Константинополя, он быстро поскакал к Орестиаде. Но отправившись зимою и взбираясь на гору по льду, он потерпел нечто невыносимое: конь его споткнулся на льду и упал вместе с ним. При этом ужасном падении, всадник так сильно ободрал себе руки и лицо, что раны его не успели закрыться в продолжение всего похода, и следы их оставались даже по его возвращении. Тогда как державный ехал в Адрианополь, пришло известие, что Константин убит. Это случилось следующим образом: Лахана с каждым днем становился сильнее, — и болгары, презиравшие своего царя, присоединялись к нему во множестве. Свентислава, по коварству Марии, в живых уже не было; искренно же действовавшие в пользу Константина, по проискам этой деспины, были убиваемы: если же иные и жили еще, то либо были заподозрены в неприязненных замыслах, либо действительно злоумышляли. И так Константин оставался один с немногими, и должен был бороться с Лаханою, который уже презирал его. Устроив войско, он повел его, а сам сидел в коляске. Те, кому вверил он защиту своей особы, устремились на неприятелей. Но Лахана тоже шел ему навстречу и, только что появился, тотчас напал и разбил его войско наголову; потом его самого, как не сделавшего в сражении ничего достойного царствования, заколол будто жертву, бывших же с ним и побежденных воинов присоединил к собственному войску и смотрел на них, как на своих. Таким образом, крепко держа в руках всю страну, он начал уже забирать и города и, покоряя их своей власти, не успокоился до тех пор, пока не был провозглашен правителем и царем. Таковы были его дела; так с каждым днем возрастал он силою и получал успехи за успехами.
4. Поскорбев, естественно, об этом неожиданном событии, и по возможности обезопасившись, сколько требовала осторожности смерть Константина, царь задумал увеличить свою силу сближением с Лаханою. Он послал разведать о варваре и желал узнать, в состоянии ли этот мятежник идти дальше, после того как, начав свою жизнь столь скромно, он легко достиг такого величия. У царя была даже мысль принять его к себе в зятья по дочери, если только послам покажется, что он способен управлять болгарским народом. Но при этом подумал он о непостоянстве счастья, которое иногда благоприятствует до крайности, а иногда, склоняя весы в другую сторону, отнимает и то, чем владел человек издавна: одна только добродетель упрочивает все, что есть, и питает надежду получить то, чего еще нет. Размышляя таким образом, царь сильно заподозрил счастье Лаханы в том отношении, как бы не отняло оно своих даров скорее, чем дало их; ибо где нет добродетели, там эти дары быстро увядают и не позволяют спешить ни удивлением, когда получаются, ни сожалением, когда бывают отнимаемы. Переворачивая такие мысли в голове, стал он советоваться со своими приближенными. Явно было, что болгарское правительство имеет нужду в представителе: и вот на совете царь противопоставлял Лахане сына Мицы Иоанна, и зная, что первому дают право на власть только счастье, отвага и благоприятный ход дел, последнего почитал он тем достойнее — управлять Болгариею, что за ним утверждалось это право и родом его, и родственными отношениями. В мнении царя многим нравилось то, что сын Мицы сделается царским зятем, и таким образом, восшедши на принадлежавший ему прежде престол, обязан будет этим самому царю — частью потому, что царь заступается за право Мицы, которого предки кротко управляли болгарским народом, частью потому, что он заботился об Иоанне, как о зяте. А что касается до Лаханы, то непостоянное счастье, по всей вероятности, обмануло его: он уже и теперь, при одном появлении римских войск, ослабил свои порывы, и ему без надежды — на чем-нибудь опереться, предстоит опасность или впасть в рабство, или уйти и скрыться. Марию же, вместе с ее сыном, терновцы охотно выдадут, так как обиды, какие эта деспина наносила им, представлялись не так малыми, чтобы можно было забыть их.
5. Держа открытый совет об этом, царь тайно послал просить мнения и у патриарха. Патриарх очень сильно склонялся в пользу Мицы и, написав свой отзыв, передал, его совету. То же писал и Принкипс, иеромонах Феодосий, удостоенный чести участвовать в совещании, так как он, по случаю смерти Феосполийского Евфимия, был уже избран вместо него на патриаршую кафедру. Впрочем, об этом не худо рассказать подробнее. Антиохийская патриархия вдовствовала. И вот съехалось в Константинополь много восточных епископов, из которых одни прибыли сюда из тамошних своих епархий сами собою, а другие находились здесь еще раньше, по распоряжению Евфимия; потому что, когда патриарх сделался болен, — епископ Аназарбский Феодорит советовал ему призвать с востока достаточное число епископов, и это уладил с тою целью, чтобы, по смерти патриарха, они беспрепятственно нашли преемника Евфимию в Феодорите. Но так как в этом случае требовался человек, который мог бы быть полезным; то относительно Принкипса никто не спорил, и он тогда же был избран и призван на патриаршество. Однако ж царь, входя в это дело глубже, опасался; как бы не вздумали над ним подшутить, и удерживаемый подозрением, избегал повода к насмешке над собою. Он не совсем не знал, что Принкипс, по случаю недавних событий, как-то мало держится единения с церковью, и хотя думал, что достижение высочайшей чести заставит его покориться, но твердо в том не был уверен. Если же избранный на патриаршество, он не уступит; то, удостоившись такой чести, не будет его слушать, да и избравшим по необходимости наделает не меньше притеснений. Потому-то царь писал об этом патриарху секретно, с намерением наперед испытать, какое даст он со своей стороны мнение. И это испытание сделано было чрез писателя настоящей истории; ибо, по особенной близости его к Принкипсу, находили, что для предположенной цели он будет способнее других. Таким образом, патриарх, получив секретное письмо от царя, писал к сочинителю этой истории, чтобы он, часто посещая Принкипса и заводя речь о патриаршем престоле, искусно вызнал образ его мыслей, проник в его чувствования и уверил его в том, что если, призванный, будет он слушать царя, то получит достоинство патриарха. Это и было исполнено. Тогда державный, относясь к Принкипсу, как уже к избранному на патриаршество, послал ему любезное письмо и сделал его участником в том совете. Итак, получив их мнения и еще прежде — мнение деспины, он привел их в исполнение и, чрез посла призвав к себе Иоанна из Троиков Скамандрских, где он жил, пользуясь достаточным от царя содержанием, переодел его и назвал своим зятем и царем Болгарским. Вместе с тем дано было ему дедовское имя Асана и это наименование торжественно объявлено всей его свите, с назначением должного наказания тому, кто, по старой привычке, назвал бы его иначе. Болгар, которые готовы были покориться его зятю, царь тут же призывал для получения благодеяний; а сохранявшим в этом отношении некоторую осторожность посылал подарки и подкреплял их надеждою, что они будут блаженствовать, если, отложившись от Марии, признают царем Иоанна. Все это устроял он из Адрианополя, и некоторых болгаров, приступивших к нему по одному слуху, осыпал благодеяниями, а прочих располагал силою обещаний.
6. Едва только царь возвратился в город, как известили его о скором прибытии Михаила с запада. Михаил был младший сын деспота, и сперва назывался Димитрием; но по смерти отца, в память о нем, принял имя Михаила. Доставшаяся ему часть отцовской земли казалась для него уже несоответственною важности того достоинства, которое получил он от державного, вместе с обещанием принять его в зятья. Поэтому, оставив отцовское наследие, и веря грамоте, запечатленной клятвою, он и явился теперь к царю. И так у царя предназначен был брак двух его дочерей Ирины и Анны (Евдокия была еще малолетна). Брак Ирины с Асаном, которого величали уже Болгарским царем, совершаем был весьма торжественно. Асан носил царские знаки: только лошадиные попоны были у него из шерсти; а во всем другом он нисколько не отличался от царя. Притом было положено, что если дело пойдет хорошо, — он с войсками царя вступит в Тернов; в противном же случае снова будет украшаться деспотством Римской империи. На этих условиях сперва совершен был брак, а затем начались непрестанные совещания, каким бы образом получить дальнейшие успехи. Но браку Михаила и второй царской дочери Анны помешали некоторые церковные каноны, положенные в древности Сисинием[119] и получившие силу неизменных определений. Известно было, что жена деспота Никифора, Анна, приходилась родною племянницею дочери царя Анны; а Михаил и Никифор были родные братья. Таким образом, этому браку препятствовала шестая степень родства: то есть, с одной стороны оказывалось четыре степени, да с другой — две. Поэтому требовалось соборное рассмотрение и разрешение вопроса. Рассмотрев это дело, собор определил: так как связи царей способствуют миру государств; то правила для них можно более ослаблять, чем для других, и несогласие с канонами уравновешивать милостью к просителям. Таким образом, брак был разрешен, и Михаил, получив достоинство деспота, соединился с царевною Анною. С этого времени клятвенно обязался он служить царям; а Иоанн, если сделается Болгарским царем, тоже клятвенно обещался быть в союзе с римлянами, в противном же случае — давал клятву оставаться верным слугою царей в качестве деспота.
7. Тогда царю пришло на мысль сперва овладеть Мариею, чтобы не дать ей времени привести свои дела в хорошее состояние, и таким образом разрушить его планы. С этою целью он посылал к ней многих не столько для действий неприязненных, сколько для того, чтобы кротко расположить болгар к выдаче Марии и принятию царских детей. Мария знала, что находится в тесных обстоятельствах и что ей грозит зло с двух сторон: с одной — буйствовал Лахана, который, недавно явившись, успел уже опустошить страну и овладеть всеми окрестностями Тернова, с другой — наступали и все увеличивались войска царя, которые черни грозили внешним разорением, а в высших сословиях возбуждали внутреннее неудовольствие. Поэтому она трепетала как за себя, так и за своего сына, и ужасные беспокойства волновали ее душу. Знала она, что ей не по силам бороться с тем и другим врагом, а потому решилась умилостивить одного из них, обещавшего ей больше пользы. По ее мнению, всего естественнее было обратиться к царю. К этому обязывали ее — и приличие, требовавшее от ней целомудрия, и долг к покойному мужу, который возбранял ей вступать в связь с его убийцею. Лучше казалось искать спасения у того, от кого получено ею и царское достоинство. Таким образом, она нашла справедливым послать к царю и умолять его о спасении. Это, однако ж, нисколько не благоприятствовало ее видам; главною ее заботою было упрочить власть за собою и за своим сыном Михаилом; а царю между тем и во сне не снилось пренебречь выгодами своих детей, которых он и прежде уже предназначил к той власти. И так требования царя были совершенно отвергнуты. Но послать к варвару и просить союза с ним на условиях, чтобы он предоставил ей управление народом — Мария почитала делом тоже бессмысленным; ибо с человеком, который добивается ее власти, вступить в условия о том, чтобы он оставил власть, казалось, невозможно. Со стороны царя озабочивало ее опять и то, что начав хлопотать о власти для своих детей, он не успокоится. Это привело ее к решимости — презреть и честь покойного мужа, и негодование людей, что быв деспиною, она предается такому человеку и смотрит только на выгоды свои и своего сына; а выгоды эти, по ее мнению, состояли в том, чтобы вполне предаться свинопасу и, отворив для него ворота царства и города, соединиться с ним и жить, как деспине с царем. Обдумав это, она немедленно (ибо посольство со стороны царя не позволяло медлить) посылает к свинопасу объявить ее мнение и желание. Выслушав послов, Лахана сперва обнаружил гордость и неуважение, величаясь так, что вот он должен подарить ей власть, которой не успел еще добыть мечом и превосходным войском; однако ж, потом принял условия касательно брачного союза, — только очень лукаво и двусмысленно, чтобы кто не счел его женолюбивым и охотником до женских спален. Он обнаружил характер тех людей, которые берегутся изнеживать чувства и презирают это, а только по миролюбию и во избежание пролития крови в междоусобной войне соглашаются на подобные уступки, оказывая чрез то милость другим, но никак не принимая милости от других. После того с обеих сторон заключены были клятвенные договоры, и ворота для него отворились. Приняв его внутри города, Мария вступила с ним в брак и, разделяя с новым мужем почести царствования, думала, что нашла себе в нем достаточную оборону против царя. Услышав об этих событиях, царь, как и надлежало полагать, довольно возмутился, однако ж, притворно скрывал свое смущение, возбужденное обманутыми надеждами, и только по справедливости укорял Марию за ее поступок, говоря, что этим она и род их обесчестила, и власть отдала человеку ничего нестоящему. Ведь Лахана не в состоянии ни отразить, ни выдержать тохарцев, которые, по всей вероятности, устремятся на него, частью как на явного их врага, а частью и потому, что его ненавидят сами соотечественники. Но царь не ограничивался одними словами: он опять послал войско бороться и подготовлять падение Марии. Тогда Лахана, оставив супружескую нежность, стал жить варварски, и хитро подделывался к лицам, его окружавшим. Он знал, что неприятели восстают на него с двух сторон, и думая, что изнеженность — вздор, что она только усыпляет человека во время военных опасностей, стал ссориться с Мариею и даже нередко бил ее. Лучше всякого бездействия казалось ему входить в окружавшие его обстоятельства, располагать к себе болгарских правителей и готовиться к войне с обоими неприятелями; ибо после того, что сделано, нельзя было ему ни примириться с тохарцами, ни питаться надеждою на царя. Поэтому он, сколько мог, волею-неволею готовился к борьбе. Получив власть, сверх всякого чаянья, ему хотелось не только сохранить ее, но и отстоять. Ежедневно подвергаясь нападениям извне, он принужден был сражаться поневоле; ибо, хоть и варвар, а знал, что при всем нерасположении к войне, воевать ему велит самая необходимость. Поэтому отважные его схватки выходили удачными, и противостоявшие беспорядочной его стремительности не в силах были удержать ее; так что и хорошие воины боялись встретиться с ним, ибо знали, что худо будет тому, кого он одолеет. Попасть в руки Лаханы было то же, что, по крайней его жестокости, подвергнуться смерти; ибо никто не видывал, чтобы варварское его сердце когда-нибудь смягчалось состраданием. Поэтому смелость наших воинов часто была задерживаема представлением ужасов, если кого возьмет он в плен; и от того они действовали как бы не всею полнотою своих сил. Между тем Асан окружаем был многочисленным войском, — тем более, что некоторые с враждебной стороны, нехотя попавшиеся нашим в плен, находили себя в хорошем состоянии; потому что, покорившись, избавлялись от тирана и присоединялись к царю: напротив отведенным туда нечего было и думать о спасении; их наказывали, как врагов.
8. Таким образом, дело шло медленно, и другой надежды на избавление от зла не оставалось, кроме надежды — избавиться от варвара. Это скоро и последовало; ибо Лахана не избег непостоянства судьбы, которой все приписывал. Вскоре разнеслась весть, что он побежден тохарцами. Услышав об этом, терновиты, давно уже волновавшиеся против Марии, нашли теперь благовременным выдать ее вместе с сыном военачальникам царя, а Асана признать своим деспотом; потому что ему издавна принадлежало право господства над болгарским народом. И так Мария, беременная плодом от варвара, была приведена вместе с Михаилом к царю в Адрианополь, куда прибыл он вторично, и отдана под приличный караул; а Асан с Ириною (только не вместе, — Ирина после Асана, — уже по возвращении царя в город) беспрепятственно вступили в Тернов и были приветствованы, как цари. Между терновитянами особенно замечателен был Тертерий, которого болгары очень уважали и величали. Царь захотел соединить его узами родства с Асаном и почтить достоинствами; потому что он сильно посягал на царскую власть, и между военачальниками домогался высшего значения. Но этому желанию царя препятствовала жена Тертерия. Если почтить его, имеющего такую жену, то он роду Асана не принесет никакой пользы; потому что жена начнет тем более раздражать и поджигать его замыслы. И так царь обещал сделать Тертерия деспотом с тем условием, если он разведется со своею женою и вступит в брак с родною сестрою Асана. Это состоялось, и жена его, отведенная в Никею с сыном Свентиславом, отдана под стражу; а сестра Асана соединилась с Тертерием, и оба они почтены достоинством деспотства.