Банкет затянется; меню очень большое, а подают очень медленно, а кроме того еще будут речи. Таким образом, я проведу часа два в обществе председателя Думы и председателя совета министров.
От Родзянко я много нового не услышу. Его высокий и могучий рост, прямой взгляд, глубокий и задушевный голос, его шумливая энергия, даже его неловкие слова и поступки - все это указывает на его искренность, прямоту, смелость. У нас с ним хорошие отношения. Он неутомимо защищает правое дело.
К Штюрмеру же мне еще нужно присмотреться. Я не знаю, почиет ли он со временем в "благоухании святости", как говорят мистики, но знаю, что сейчас от него исходит аромат фальши. Он прикрывает личиной добродушия и приторной вежливостью низость, интриганство и вероломство. Взгляд его, колкий и в то же время умильный, искательный и бегающий, отражает честолюбивое и лукавое лицемерие. Но он не без лоска; у него есть интерес к истории, особенно истории анекдотической и красочной. Каждый раз, как я с ним встречаюсь, я расспрашиваю его о русском прошлом и мне всегда интересно его слушать. Ближе изучать его необходимо уже в виду высокого поста, им, правда, по воле случайности, занимаемого.
За банкетом мы говорим с ним об Александре I и его таинственной кончине, о Николае I и его нравственной агонии во время Крымской кампании. Я по этому поводу подчеркиваю, что в интересах России и Франции всегда было идти рука об руку; я напоминаю ему, что еще в 1856 г. мой блестящий предшественник, герцог Морни, задумал союз с Россией, и, если бы его послушались, теперь все было бы по другому, Штюрмер отвечает:
- Герцог Морни! Как он был бы мне по душе. Я перечел, кажется, все, что о нем написано. Мне кажется, у него были основные качества государственного человека: любовь к родине, энергия и смелость.
Я прерываю его:
- У него были два качества, еще более ценные: чутье реального и умение выполнять задуманное.
- Действительно, оба эти качества необходимы. Но в управлении нужно прежде всего не бояться брать на себя ответственность и улавливать связь событий. Кстати, вон там сидит ваш милейший князь Александр Николаевич Оболенский, градоначальник. Он верный слуга его величества, я его очень люблю. Но одного поступка я не могу простить ему. Он был рязанским губернатором в 1910 г., когда Толстой так странно умер на станции Астапово. Вы помните, как вся его семья следила за тем, чтобы не допустить в нему священника. Будь я на месте Оболенского, я не колебался бы ни минуты: я удалил бы силой семью и насильно ввел бы к нему священника. Оболенский возражает, что он не получил распоряжений, и что семья Толстого имела право так поступать, и т. д. Но разве можно говорить о праве и нужны ли распоряжения, когда дело идет о возвращении души Толстого в лоно святой церкви?
Что подумали бы Вивиави и Альбер Тома, услышав такие слова? Но вот начинаются тосты. Тост Родзянко патриотичен, банален и напыщен, мой тост чисто формальный, тост Сазонова бледен и натянут.
Присутствующие поют русский гимн. Затем Шаляпин, гениальный Шаляпин, поет Марсельезу; его дикция так прекрасна, стиль его так величествен, сила лиризма и страстности такова, что в зале проносится дуновение революционного энтузиазма, дух Дантона. Я еще раз убеждаюсь при этом, как легко воодушевляется русская публика.