Эта странная черта характера князя объясняется необыкновенно строгим его уважением к хранению в тайне государственной переписки. Даже у себя в кабинете князь диктовал подобные бумаги не иначе, как вполголоса и еще, из предосторожности, после обхода дверей и своеручного их затвора.
Домашний его секретарь, А. П. Иевлев, служивший при князе в последнее время, рассказывал мне, что заинтересованный, иногда, каким нибудь делом, он по выходе из кабинета записывал, себе для памяти, суждения или предположения князя по смыслу продиктованных им бумаг. Заметив, по временам, поздний свет в окнах домашней своей канцелярии, князь спросил у Иевлева, чем он занимается? Тот признался, что ведет для себя памятные записки о времени своего служения при князе.
— Принеси, батюшка; интересно прочитать! — сказал князь.
Иевлев исполнил желание Александра Сергеевича. Пересмотрев бумаги, князь бросил их в камин и сказал Иевлеву, чтобы впредь он подобных заметок не писал, так как они могут наделать беды.
К числу государственных тайн князь относил все распоряжения и учреждения по военному ведомству. Его всегда тревожили посещения иностранцами тех военных заведений или сооружений, которые могли бы давать случай посетителям выводить свои заключения о средствах и силах нашей государственной защиты. В особенности же он не любил когда иноземных гостей возили в Кронштадт, в адмиралтейство, в генеральный штаб и показывали им наши топографические карты. Узнавая о том, князь каждый раз выказывал свое неудовольствие, приметными лишь для его приближенных, нетерпеливыми движениями. Эти движения напоминают мне о том нетерпении, с каким князь Меншиков защищал свою коротко обстриженную голову от злейших врагов… каких бы вы думали? — мух! Кстати же о стрижке волос под гребенку. Имея всегда и издавна коротко остриженные волосы, князь заслужил этим особенное к себе уважение, бывшего в сороковых годах командиром образцовой пешей батареи, полковника Лазаревича, который, для вящего убеждения молодых офицеров носить короткие волосы, всегда прибавлял замечание — «что такая умная голова, как князя Меншикова, острижена совсем под гребенку, стало быть, и надобно ему подражать». Это маловажное, в сущности, замечание Лазаревича, произносимое им очень часто и к тому же на своеобразном малороссийском наречии, невольно врезывалось в память молодых артиллеристов, так что через много лет, когда эти офицеры были уже сами батарейными командирами и некоторые из них привели свои батареи в Севастополь, то, помня поговорку Лазаревича об умной голове князя Меншикова, были первыми в числе войск его почитателями.
Правда и то, что тогдашние артиллеристы были развитее прочих частей войск и скорее других могли оценить достоинства князя и расположить его к себе, как бывшего артиллериста. По достоинству наших орудий, по знанию дела своего нашими артиллеристами, на их долю в эпоху Восточной войны выпало наиболее успехов и славы. Постояли артиллеристы и за себя и за Севастополь!
Артиллерия в Крыму действовала превосходно и князь, по-видимому, был ею совершенно доволен. Изредка только он замечал, что иная батарея, став на позицию, уж чересчур быстро выпускала свой запас снарядов, но, принимая в соображение, что неприятельские штуцера спешат перебить прислугу и лошадей, снисходил к запальчивости артиллеристов. Действительно, батарея, открывая огонь на расстоянии пушечного выстрела, имела против себя, кроме неприятельской артиллерии, еще и штуцерных, пули которых поражали орудийную прислугу и офицеров, на выбор, с такой дистанции, до которой далеко не достигали ружейные пули нашей пехоты. Следовательно, от своего прикрытия наши батареи не могли ожидать себе помощи и должны были стараться преодолеть врага учащенною пальбою. Снявшись с передков, они спешили, что называется, «откатать неприятеля на все корки» и убраться заживо, т. е. покуда было чем и кому сняться с позиции. Но как ни трудно приходилось нашей артиллерии, всё же она, одушевляясь задором пальбы, наносившей вред неприятелю, находила себе удовлетворение в видимо полезной деятельности, а выходя из дела — хотя нередко с большими потерями — утешалась тем, что не даром и понесла их.
Немного доставалось утешительного в сражениях на долю пехоты, не вооруженной штуцерами в той мере как неприятельская. Её участие в битвах было какое-то неопределенное, можно сказать — пассивное. Вступая в дело, пехота тотчас же встречалась со штуцерными пулями неприятеля невидимого и неуловимого: пули летели со всех сторон и из такой дали, что и глаз не достигнет до стрелков. Наши, изыскивая случай сблизиться с противником, неизбежно должны были во всё время своих поисков представлять собою вернейшую цель неприятелям, безнаказанно губившим нашу злосчастную пехоту, которая, вступая в дело, порываясь из стороны в сторону, чтобы померяться силами с неприятельскою, в тщете своих порывов сознавалась лишь тогда, когда, по окончании дела, ей приходилось считать выбылых.
Князь Меншиков, понимая всю тягость подобных условий для участия нашей пехоты в сражениях, не мог рассчитывать на её опору в той степени, в какой она, по существу, должна была служить главнокомандующему. Это заставляло его смотреть на пехоту с безотрадной, мрачной точки зрения. Его не утешала самая её готовность принести себя в жертву: ему нужна была не жертва, а сила, и князь, недоумевая как извлечь эту силу, грустным, неприветливым взором встречал и провожал пехоту. Подобное настроение духа главнокомандующего перетолковывалось в дурную сторону, как войсками, не понимавшими Александра Сергеевича, так и лицами к нему недоброжелательными. «Князь Меншиков, — говорили они, — не любит войск; он на них сердится, не говорит с ними; не ценит их подвигов; редко здоровается; смотров не делает!»
Войскам, конечно, трудно было изучить особенности нрава этого своеобразного начальника, который видел во всём лишь сущность дела. На войска он смотрел серьезно потому, что серьезно понимал их значение и назначение. «Не говорил с ними» — потому, что не любил представительности, которая была ему просто невыносима. Для этого князю следовало обладать до некоторой степени сценическим талантом; в таковом же природа ему решительно отказала. Голос князя был такой дребезжащий, малозвучный, что когда он даже здоровался с войсками, то и головные части не всегда могли расслышать столь знакомую им, обыденную фразу: «здорово, ребята!» — и поэтому нерешительно отвечали, и князя это конфузило. Иногда он пробовал повторять — и то безуспешно; даже этой фразы он не мог произнести общепринятым тоном. Вследствие этого, в рядах войск сложилось мнение, что князь их не любит; что он на них сердится и не здоровается с ними. Кроме того, не имея командирской привычки, он пропускал голову встречной части и хотя здоровался с минующим его строем, но солдаты не узнавали главнокомандующего при его скромном виде и слабом голосе, им незнакомом. Доброе поведение и подвиги войск князь всегда ценили не пропускал случая свидетельствовать о них императору. Смотров прибывающим войскам он, правда, не делал, но зато всматривался в их быт и зорко следил за проявлениями в них должного духа.