Против самого того места на горе, где был наш наблюдательный батальон, заблаговременно выдвинулась, версты на три вперед, неприятельская походная колонна, держась морского берега, так, чтобы быть под прикрытием своих пароходов… Внезапно она остановилась в ожидании чего-то. Не понимая причины подобной медленности, ибо как эта колонна, так и вся неприятельская боевая линия более трех часов недвижно стояли пред нашими глазами, — князь, имея в виду короткость осеннего дня, послал меня сказать Кирьякову, что ежели мы дождемся ночи, а дела не будет, то чтобы он приказал там, на горе, которой угрожает неприятель, — к ночи развести костры и придать этому месту вид нового бивуака, дабы отклонить неприятеля от флангового движения: при нашей безвыходно растянутой позиции, оно с трудом могло быть отражено силою. Явясь к Кирьякову с этим приказанием, я застал его за сытным завтраком.

— Вы уже не первый посланный от светлейшего, и всё об этом левом фланге! Что он беспокоится? — так встретил меня Кирьяков. — Слезайте-ка лучше с коня, да закусите, а мы их угостим, как кур перестреляем; кто на подъем вышел — тот тут и лег… Да не пойдут, бестии; они только делают отвод. У меня там Ракович (подполковник, командир 2-го батальона Минского полка); он всё подкрепления просит. Куда ему? Там и батальону-то делать нечего! А вот вечером велю развести огни, а нет — так пошлю отсюда команды. Доложите светлейшему: не пропустим! Я сейчас послал князю сказать о том, что мне Ракович доносит. Неприятель, видите ли, притащил к берегу моря какой-то огромный ящик и положил его на самой Алме, со своей стороны, против подъема на гору, а сам ушел. Я думаю, в этом ящике — чумные; они нас поддеть хотят: думают — вот так мы и побежим рассматривать… ан нет! Я послал сказать Раковичу, чтобы он к этому ящику никого отнюдь не посылал… Вот, возьмите трубу: этот каторжный ящик виден отсюда. Однако, надо убрать завтрак и отправить телегу, — заключил Кирьяков перед моим отъездом.

Я возвратился к светлейшему, а Кирьяков, плотно закусив, поехал по батальонам кричать «ура!» — вовсе некстати.

Здесь к слову замечу, что Алминская наша позиция, для обороны и по подчинению расположенных в ней войск, вверена была: правый фланг и центр генералу от инфантерии князю Петру Дмитриевичу Горчакову[5], левый фланг и резервы генерал-лейтенанту Василию Яковлевичу Кирьякову.

Замедление неприятеля, о котором я упоминал выше, было не без причины. Союзники послали особый отряд, по самому прибою моря; видеть его нам ниоткуда не было возможности — они же ожидали пока он приблизится к подъему. Тогда тронулась фланговая колонна и вся неприятельская армия. Мы так долго ждали решительного наступления неприятеля, что светлейший, предполагая, что бой не состоится, послал сказать в штабной обоз, что бы там, где оный находится (верстах в двух, на горе), разбили ему палатку и варили обед, — что и было исполнено.

Здесь считаю уместным рассказать о событии, по существу своему маловажном, но в свое время возбудившем много шуму и нелепейших толков.

Во время нахождения нашей главной квартиры на Алминской позиции, было сделано распоряжение, для срочного сообщения с Севастополем — об отправке каждый вечер с позиции, в сопровождении жандарма, крытого татарского фургона, запряженного четверкою, который обыкновенно возвращался на другой день, утром. Так точно и 7-го сентября вечером, фургон с писарем князя Меншикова, Яковлевым, был, по обыкновению, отправлен в Севастополь. Этот Яковлев обладал дарованием, свойственным большинству наших полковых писарей, а именно: умел переписывать бумаги совершенно машинально, не понимая их содержания. Поэтому Яковлев в канцелярии светлейшего употреблялся обыкновенно для переписки секретных бумаг. Утром 8-го сентября, как раз во время дела, Яковлев со своим фургоном, по переезде реки Качи, каким-то образом наткнулся на неприятельский разъезд. Жандарм, сопутствовавший Яковлеву, выстрелил в нападающих, сам был ранен — и, вместе с фургоном и писарем, попал в плен. К счастью, в переписке, которую везли в захваченном фургоне, не было ничего такого важного, чем бы неприятели могли воспользоваться. Опрашивая писаря, они, благодаря непонятливости переводчика, переименовали писаря в секретаря князя Меншикова, срочную переписку — в депеши, а самый фургон — в карету светлейшего.

Не придавая этой потере особенно важного значения, мы, в течение нескольких дней, совершенно о ней позабыли; но иностранные газеты вскоре протрубили, будто бы союзные войска завладели важными трофеями: секретарем князя Меншикова и его экипажем со всеми важными бумагами. Мы и не подозревали отчего сыр-бор горит, когда в Петербурге поднялась тревога по поводу этих газетных выдумок! Император в беспокойстве писал светлейшему, спрашивая разъяснения этого обстоятельства… Весьма многие и в Москве и в Петербурге видели в захвате фургона и писаря военную хитрость князя Меншикова: «в переписке-де нарочно положены были превратно составленные планы расположения войск и в таком же роде составленные предписания» и т. д. Другие обвиняли князя в оплошности…

Поставщиком фургонов при нашей главной квартире был татарин Темир-Хая. Материального вознаграждения за свой утраченный фургон он никогда не искал; за преданность же, бескорыстие и усердие к интересам царской службы, был впоследствии награжден государем, по личному ходатайству светлейшего, серебряною медалью с надписью: «за усердие», для ношения на шее на Станиславской ленте.

Возвращаюсь к дальнейшему рассказу о тяжелом дне 8-го сентября.