Когда же мне не случалось бывать свидетелем доклада Тотлебена, а князь опять таким же образом его «конфузил», то он после отыскивал меня и непременно жаловался на светлейшего.
Отличный человек был Тотлебен, приятный, обходительный и всегда веселый. Мы все его очень любили и как только он, бывало, приедет к нам на Северную, так мы и спешим его окружить. Он не тяготился расспросами и, со свойственной ему доброй, простой и привлекательной манерой говорить, охотно отвечал каждому.
Светлейший не только высоко ценил Тотлебена, но душевно любил его больше всех в Севастополе: ни прежде, ни после не знавал я человека, которого бы он так любил, как Тотлебена.
И то можно сказать, что Тотлебен был счастлив расположением и доверенностью к себе князя Меншикова. Он не забывал того, что князь подготовил его на славный инженерный пост и еще продолжал руководить при обороне Севастополя. За эту-то скромность, за бескорыстную преданность делу, за заслуги при севастопольской обороне, князь Меншиков поставил Тотлебена на пьедестал, сооруженный всем русским и европейским миром защитнику Севастополя. Сам князь отклонился от почестей, предоставив Тотлебену пожинать лавры. На долю светлейшего достались клеветы, нелепицы, на него взведенные, — на них он и не возражал.
Тотлебен был последним и славнейшим питомцем в военной деятельности князя Меншикова. Наставник и ученик имели право гордиться друг другом.
В лагере главной квартиры приютился и я, разбив себе палатку, а подле меня поместился мой почтенный друг Николай Саввич Мартынов, только что прибывший в распоряжение главнокомандующего.
Мартынов, человек пожилой, из отставки вновь поступил на службу артиллерии штабс-капитаном. Добыл себе турецкую, остроконечную палатку, взятую в Балаклавском деле на редутах. Казацкий офицер, от которого Мартынов ее приобрел, аккуратно поставил палатку и, по случаю ветра к ночи 1-го ноября, обложил полы её каменьями и, впустив в нее приезжего, наложил камень и на дверцу.
Уютно, на прекрасной складной кровати, улегся Мартынов, выражая соседям свое благополучие и неизреченную благодарность казаку-благодетелю. Кроме того, как изнеженный сибарит, он приехал к нам в прекрасном тарантасе с фордеком и привез с собой камердинера-итальянца, старого и преуморительного. Он поместил его в тарантасе, возле палатки.
Когда все улеглись, ветер стал свежеть, а после полуночи пошел дождик, всё сильней да сильней, наконец приударил ливнём и разыгралась буря.
Палатка моя промокла насквозь; спасения в ней уже не было: ее качало, рамка трещала, коробилась и полы наваливались на меня. Вдруг, слышу отчаянный крик Мартынова. Турецкая палатка влажными своими объятиями одолевала его и тащила к среднему колу; высвободиться из ужасных объятий он не мог; полы, обложенные камнями, бурею подтащило к середине… Мартынов звал на помощь своего итальянца, но тот отвечал из засады, что ему так хорошо в тарантасе, что он не решается вылезть из него в такую дурную погоду и советует лучше своему господину идти к нему. Но как же идти? В палатке уже на четверть воды, Мартынов в одном белье и выкарабкаться не может, двери закрутило, и парусинных пол, обремененных камнями, он приподнять не в силах. Когда рассвело, моя палатка не устояла: порывом бури сорвало её и все до одной палатки в лагере, разом. По обыкновению, и ночью одетый как днем, в больших сапогах, я спрыгнул с койки в воду и бросился спасать свой тулупчик. Не успел сделать и двух прыжков, как порывом ветра меня опрокинуло в лужу и насилу-насилу я достиг угла своего сарайчика: сунул туда мой неразлучный тулупчик… Оглядываюсь — и лагеря как будто и не бывало, его снесло и торчала одна только турецкая палатка Мартынова, но в каком виде! Ее закрутило улиткообразно и совершенно прижало к среднему колу. Некогда было мне заботиться о том, что в палатке делал мой приятель, я бросился на берег бухты: светлейший ночевал на «Громоносце».