— Не правда ли, батюшка, этим крестом можно благословить!

— Вот только один раз, во все тридцать лет, я и слышал от него вольное слово, — заключил священник, — и не знаю, право не знаю, почему сложилось о князе такое дурное мнение? Говеет он каждый год; в храм ходит; только не любит, чтобы на него обращали внимание и для этого всегда становится сзади всех, у стеночки, по левую сторону входа.

Радуясь, что отец Александр так горячо вступился за князя, и я, в свою очередь, подтвердил сказанное священником и добавил к тому, что набожность князя проявляется еще и в том, что, проезжая мимо церквей, он никогда не забудет перекреститься.

Вечером 26-го марта, в страстную субботу, я был один с князем и помню, как он мне подробно объяснял Бородинское дело, набрасывая моменты битвы и расположение войск на лоскутке бумаги. При его словах, что люнет, который, по ошибке, был поставлен тылом к неприятелю, ныне вошел в ограду церкви на поле Бородинском и что о бесполезности его сооружения он и до сих пор может свидетельствовать своим очертанием, — в комнату вошел курьер из Петербурга. Я встал и отошел от стола. Князь вскрыл депеши, с волнением прочитал рескрипт Государя; потом подозвал меня к столу, и, положив бумагу перед моими глазами, сказал:

— Прочитай этот милостивый рескрипт Государя.

«С.-Петербург, 18-го (30-го) марта 1855 г. Благодарю вас искренно, любезный князь, за все чувства, которые вы Мне выразили в письме вашем от 28-го февраля; в них Я никогда не сомневался. Общую горесть России и мою должны в особенности разделять ближайшие сотрудники незабвенного отца моего, удостоенные его доверием и дружбою. Душевно сожалею, что ваша болезнь не дозволяет вам еще прибыть сюда; желаю, чтобы курс лечения в Николаеве и Одессе ускорил выздоровление ваше. По восстановлении ваших сил, Мне приятно будет вас видеть здесь и пользоваться вашею опытностью в круге подлежащих вам действий. Остаюсь навсегда к вам доброжелательным (подписано) Александр».

— В Одессу я уже не поеду, — сказал князь, пряча рескрипт в старинный, темно-красного сафьяна портфель. Вели осмотреть дормез. Думаю, что на Фоминой неделе буду в силах пуститься в дорогу; мне теперь как-то лучше. Поедем в Петербург!

Заметно было, что милостивое желание Государя видеть князя в столице и пользоваться его опытностью благодетельно на него подействовало: он повеселел, оживился и день ото дня укреплялся в силах. Уже со второго дня Пасхи я заставал его за сборами к отъезду: в кабинете он понемногу сортировал бумаги, прочие предметы и начал укладываться. Сборы были непродолжительны. Покуда исправляли дормез, я успел отправить вперед транспорт с вещами и с частью любимых верховых лошадей князя. 15-го апреля мы уже оставили Николаев: князь сел один в дормез, а я в тарантасе поехал сзади его. Покойный экипаж дал возможность князю ехать день и ночь, так что до Харькова он нигде не ночевал и вообще спешил прибытием своим в Петербург.

Еще не доезжая Харькова, князь обратил внимание на большое сборище народа, на некоторых станциях встречавшего и окружавшего его экипаж; ежели князь выглядывал из окна или выходил из дормеза, народ приветствовал его радостными кликами. Не понимая тому причины, князь поручил мне осведомиться о поводе к подобным сборищам. Я спрашивал у станционных смотрителей, которые все отозвались, что народ этот пришел издалека и уже несколько дней ожидает проезда князя Меншикова. Как тогда, так и до сих пор, для нас было и осталось необъяснимым, каким образом народ мог проведать о проезде князя. Курьер Шаров, ехавший от нас за одну станцию вперед, никак не мог быть причиною стечения народа из окрестностей большой дороги… Так как подобные сборища и приветствия возобновлялись последовательно на станциях, то князь приказывал экипажу въезжать во двор станционных домов и здесь перепрягать лошадей, спуская в это время шторы у окон дормеза. Он сказал мне, что ему весьма неприятны подобные овации, которые могут быть приняты за демонстрацию с его стороны. Опасаясь, что и в Харькове его может ожидать подобная же встреча, он в этом городе до тех пор не вышел из экипажа, покуда не затворили ворот дома гостиницы, в которой мы остановились. И выезжая из Харькова, князь велел тоже затворить ворота двора, пока не запрягли лошадей и он не уселся в дормез. Кроме того, от Харькова он вперед себя курьера уже не послал, а поручил мне рассчитываться с станционными смотрителями.

Помню еще одно обстоятельство в дороге. В прекрасную, тихую ночь, когда мы еще приближались к границе Харьковской губернии, князь пересел ко мне в тарантас, а Разуваева, с которым я ехал, посадил в дормез. Степь миновалась и вдруг князь завидел первую березу… Я еще не успел ее порядком разглядеть, как он радостно воскликнул: