Я проходил залу за залой и должен был беспрестанно останавливаться перед различными картинами, выслушивать критические рассуждения барыни о достоинствах и недостатках этих картин и подобострастные, осторожные замечания ее кавалера.

Мне уж стала надоедать прогулка за этими господами; барыня также начала изъявлять громогласно свое нетерпение, не видя Алексашенькиных картин, и явно сердилась на своего спутника… "Ну, да где же его-то картины? - вскрикивала она. - Видно, тебя обманули: их совсем нет, да куда ему и соваться с своей работой…"

Наконец мы достигли до последней залы. В этой зале, как и во все продолжение выставки, была страшная теснота. Барыня с ридикюлем отвалено продиралась сквозь толпу, кавалер ее следовал за нею, а я за кавалером. Она впереди всех остановилась перед "Ревеккою", почти у самой рамы, и посмотрела вниз на бумажку с надписью. На этой бумажке было написано большими буквами: Г. Срезневского.

Барыня прочла надпись и замахала рукой своему кавалеру: "Сюда, сюда, поближе! ну, да пробирайся же!" Кавалер с большими усилиями подошел к ней. Я остановился немного в стороне, так, что мог их видеть и слышать их разговор. Минуты три пристально разглядывали он и она эту картину; потом она обернулась к нему, на лице ее заметно было волнение; и он обернулся к ней; его желтое и сморщенное личико остолбенело, в его мутных глазках и выразилось что-то похожее на недоумение…

Она воскликнула: "Осип Ильич?"

Он прошептал: "Аграфена Петровна?"

Она указала пальцем на Ревекку:

- Ведь это покойница? Он покачал головой:

- Покойница.

- Каков, сударь, Алексашенька-то? Он все покачивал головой: