— Все эти господа — это-это-это… — и он не прибирал слова и махал рукой, — они просто не стоят ногтя с мизинца моего умного, милого, доброго Дельвига.

Полевой, которого он очень уважал, как я уже заметил, произвел на него неприятное впечатление.

— Даже не хочется верить, что это Полевой! — повторял он, — это какой-то сиделец с гостинодворскими ужимками…

Кречетов шатался, как тень, из комнаты в комнату, иногда садился к какому-нибудь кружку и прислушивался, и потом, взяв под руку Языкова, шептал ему:

— Как все это, мой добрый Михайло Александрыч, далеко от нашего прежнего литературного кружка, когда мы, бывало, сходились — Дельвиг, Подолинский, я… Сколько, бывало, высказывалось на наших сходках серьезного, дельного, этаких питательных вещей для ума, а от этих господ — ни шерсти, ни молока… В целый вечер ни одного умного слова не услыхал…

Кречетов оживился только за ужином, и после ужина, расхваливая его мне, прибавил, что эти господа не стоят такого ужина, что они не умеют оценить его, что для этого надобно иметь тонкий гастрономический вкус, и прочее.

Я очень боялся какой-нибудь неприятной истории, сведя людей, враждовавших между собою и редко встречавшихся, однако все прошло благополучно.

Воейков до такой степени сошелся с Полевым, что сел рядом с ним за ужином.

Он говорил ему:

— За что нам ссориться, Николай Алексеич? Прошлое забудем; я ведь высоко ценю ваши дарования, ваши глубокие познания. К тому же теперь вы наш, петербургский.