— Вот и хорошо. Мы тут с Лефевром решили послезавтра сойтись вечерком, отпраздновать. Вы приходите. Позовем человек двадцать самых дельных ребят каждой масти. Гражданин наш? — кивнул он глазами на Гродненского. — И вы тоже заходите, поговорим.

Уходя, он обернулся и крикнул фонарщику:

— А ты зацепись за кого-нибудь и — тоже валяй!

— Ладно, — сказал фонарщик, — не маленький, цепляться нечего, доберусь.

Площадь снова стала другой. Запоздалая воинственность давно была смята обычным течением дел, на стенах домов, поблескивая свежей краской, ползло наспех выведенное: «Выше сердца!» День набросился на площадь и играл ее видом, как кот с обомлевшей мышью. Пробираясь сквозь толпы зевак, громыхали омнибусы. Раненые требовали санитарных линеек и говорили до обмороков. Зеленщиков куда-то еще не пускали, и они сбились в кучу пахучим обозом тележек и тачек. У человека украли пальто. Он стоял в стороне ото всех и плакал. Лицо его было старым и очень измученным.

— Вы куда? — спросил Буиссона поляк.

— Не знаю. После этого утра мне некуда как-то итти. Все, что я видел… я не знаю, как вам сказать…

И, словно понимая, что имеет в виду Буиссон, поляк очертил рукой воздух, коснувшись площади, толпы на ней, пролома, деревьев бульвара с общипанными кронами.

— Этой картины никогда не написать, — сказал он. — Это не в средствах искусства.

Буиссон улыбнулся в ответ.