— Я никогда не знала больше четырех набережных, — удивленно говорила жена Домбровского. — Вы упрямый и последовательный человек, Керкози.

— Спасибо, мадам, за отзыв. Но, знаете, я просто любопытный. Вот и все. Любопытство — это другой раз какая-то похоть мысли. Серьезно. Вот, например, — он продолжал вести свой рассказ, не смущаясь, — смотрите, шестьдесят пять фонтанов. Вода. Эго очень важно. Но фонтаны сами по себе еще и небольшие заслончики. Правильно ведь? И тут, знаете, очень многое можно рассчитать. Или вот, — он стучал пальцем по плечу Домбровского, — тридцать девять рынков. Тридцать девять опять-таки площадей, с пассажами, сложных, так сказать, площадей, с другой стороны — это артерии, с третьей — это пункты скопления людей, это кафедры агитации.

— Страшная и во многих случаях несокрушимая крепость, — говорил Домбровский, вглядываясь в Керкози.

— Вот-вот, так и я сам думал. — Он, однако, ни на минуту не забывался. — Сорок церквей, — произнес он с особым значением, — девять тюрем, двадцать четыре казармы, пятьсот отелей.

Керкози отер со лба пот и хлопнул по тетради.

— Это все придется свести в систему, — сказал он с сокрушением. — Подумайте только, — он опять вспомнил: — на кладбище Пер-Лашез тридцать тысяч памятников. Я пересмотрел их до одного с точки зрения обороны. Прикрытия, замечательные прикрытия. Конечно, есть некоторый беспорядок в распределении фронтальности, но это легко предусмотреть и учесть. Тридцать тысяч прикрытий. И, знаете, что смешно — самые выгодные памятники у наполеоновских маршалов. Даже неловко.

После перемирия Керкози как-то исчез.

Впрочем, увлечение анатомией города еще значительно раньше прошло у Домбровского. Знакомство — через иностранных корреспондентов — с военными обзорами д-ра Энгельса заставило его заняться другим. Он превратился в военного обозревателя при рабочих клубах, так как печататься ему было негде. Свернув карту военных действий в узкий, тугой, как трость, рулон, он вскакивал в омнибус и мчался через весь город к какой-нибудь заставе, в клуб портных или ночных сторожей — рассказывать о том, как бездарно велась война и кто виноват в поражении. Возвращаясь из баров, заходили его послушать цыгане в красных фраках, ночные громилы и девки… Домой приходил он заполночь, окруженный неожиданными друзьями, молчаливыми и злыми ребятами. Они кашляли в кулаки и толкали его в бок локтями при встречах с полицией: «Ничего, гражданин, вы спокойно».

Или вдруг спрашивали: «А ножи — как? Будете раздавать, или нам самим заготовить?» Или предупреждали: «Вы спокойно, гражданин, один момент», — и, прислушавшись к чему-то в воздухе, прощались и исчезали необъяснимо ловко. Он им рассказывал, как сидел в русской тюрьме, как бежал из Сибири, как французская полиция пыталась в 67-м году впутать его в дело Березовского, стрелявшего в царя, как обвинили его потом в подделке русских ассигнаций и держали в тюрьме, а он подделывал лишь русские паспорта для посылки революционных эмиссаров, как обвинили в прусском шпионаже, когда он пытался бежать из Парижа в Лионскую легию Гарибальди. Компаньоны слушали его недоброжелательно и печально. Они не верили ни одному его слову. И это время было как молодость.

И вот сейчас перед ним развертывается живое, движущееся, ищущее путей восстание. Упрямо набегающий дождик, брошенное предместье, крики голодных птиц и животных в зоологическом парке, скольжение пуль по листве деревьев и настороженные лица людей — все входило в жесткий круг восстания. Он придержал коня у изгороди зоологического парка.