Как всегда после шторма, день выдался неподвижно тихий, с нежным, почти не проснувшимся светом, с мягкими очертаниями скал и отличной, четкой перспективой.

Воропаев стоял у Графской пристани, окруженный гурьбой подвыпивших американских моряков, рассматривавших его, как экспонат. Они перебирали его медали и, стуча пальцами в грудь, как в окошечко бюро справок, интересовались, был ли он в Сталинграде, Севастополе, Киеве, Руманезии, Унгарии, Венеции, Ленинграде. Они допытывались, украинец ли он, или узбек, а если русский — то по крови или только по паспорту; имеет ли собственность и какова его семья.

Воропаева фотографировали в одиночку и в группах с американскими матросами, и он уже отдал своим новым приятелям все, что у него было, — самодельный портсигар из дюралюминия работы одного черноморского искусника, зажигалку из ружейной гильзы и перочинный нож с ручкой из цветной пластмассы, получив взамен с полдюжины самопишущих ручек, половину бумажного доллара с чьей-то подписью и очаровательный светящийся карандаш да штук пятнадцать фото с приглашением в гости в Америку.

Мимо чрезвычайно медленно прошла открытая машина.

— Сталин? — раздалось несколько голосов.

— О нет!

Несколько советских военных в машине с любопытством оглянулись на Воропаева.

Очень знакомая фигура в генеральской шинели и папахе поднялась с сиденья. Какой-то безусловно знакомый генерал-лейтенант вышел из машины и пошел навстречу Воропаеву, издали широко разводя руками.

— Не узнаешь? А я вижу, пропадает Воропаев, как собака на ярмарке, дай, думаю, выручу…

— Роман Ильич! Какими судьбами?