Дипломаты невнятно отшучивались, но в общем тоже были на его стороне.

Воропаев говорил о сельской жизни, будто провел на селе много лет. Он не завидовал тому, что Романенко на-днях уедет в Югославию, а один из дипломатов — в Соединенные Штаты, что все они будут вести жизнь, богатую разнообразными впечатлениями, а он останется в доме Софьи Ивановны с еще не заштукатуренными потолками, с которых по ночам сыплется пыль, взметаемая мышами, будет под дождем ходить на свои лекции и беседы или писать письма на фронт за неграмотных.

Много лет поднимался Воропаев вверх по общественной лестнице и уже привык к тому, что сегодня занимает положение более высокое, чем вчера, а завтра будет подниматься еще выше, — и в этом постоянном подъеме и росте находил свое счастье.

Но теперь он думал совсем по-иному. Спуститься обратно вниз, к истокам жизни и человеческих сил, спуститься не потому, однако, что нравственно оскудел, а как бы для нового разбега перед высоким прыжком, было его потребностью, такою же сильною и полною, как когда-то подъем.

После обеда, несмотря на протесты Воропаева, Романенко поехал провожать его до самого дома.

— До Воронцова с его алупкинским дворцом тебе, конечно, еще далеко, — сказал он, оглядев дом Софьи Ивановны, — но в общем жить можно. Кто тут у тебя?

Воропаев коротко перечислил, не вдаваясь в подробности.

— Пойдем-ка в комнаты, — и, не ожидая приглашения, Романенко пошел вперед. Внимательность получалась у него грубоватой.

После осмотра дома, уже садясь в машину, чтобы ехать к себе, сказал покровительственно:

— Старуха — ведьма, а молодая, знаешь, недурна, вовсе недурна. Ну что ж, я там скажу, чтоб тебе угля и материалов подкинули. А то, может, все-таки поедем в Москву, а?..