— Самое главное, мадам, чтобы нас не бомбили, — вздрагивая всем телом, как собака, которую замучили блохи, сказал Либерсмут, провожая Гореву по двору. Они как раз проходили мимо этих проклятых мусорных ящиков, пристрелянных снайпером еще с утра.

— Это не самое главное, доктор Либерсмут. Самое главное, чтобы вы стали людьми.

— Pardon? Простите…

— Людьми, людьми.

— Ах, да! Будем, мадам, будем. Пусть нас только не бомбят, мы будем кем вам угодно. Это Вена, мадам, что мы хотите! Вена! Нравы более музыкальны, нежели суровы. Климат мягок, но капризен, женственен, не так ли? Он влюбляет в себя, этот прекрасный климат, и без Вены уже тяжело, как без… вы понимаете меня, мадам… как без дорогого существа. Не так ли? И потом — эти beaux arts, эти искусства, а? Без них нельзя. Они — в составе воздуха. Хотим ли, не хотим, но пляшем… О, мадам, не смейтесь!.. Мы пляшем веками. Это уже tradition. Простите. Да, да понимаю…

А в конце дня она сидела за броней самоходки. В соседней дивизии, прорвавшейся почти в самый центр города, в лабиринт узких и, как колодцы, глубоких улиц, был ранен командир головного полка Голышев, и ей позвонили, чтобы она взглянула на него, потому что он отказывался уходить в госпиталь. Она находилась недалеко от него. Но то, что по карте значилось рядом, в жизни было разделено сражением.

Самоходка мчалась сквозь огонь пожаров и ожесточенную стрельбу пулеметов.

Горева, сидя спиной к водителю, видела только отрезки улиц, оставляемые за бегущим орудием. Город не очень нравился ей. Улицы были отлично вымощены, но узки, мрачноваты и пыльны. Зелень почти не замечалась. Здания дымчатого цвета не казались красивыми. «Где же хваленый венский уют?» — все время спрашивала она себя. На тротуарах стояли ряды носилок с мертвыми немцами. Должно быть, их куда-то несли и на полдороге бросили. Регулировщик, стоящий на коленях под прикрытием зенитки, прокричал:

— Не доктора везете?

— Доктора, доктора… Поберегитесь — раздавим.