А там наступает вечер в захваченном городе — всегда тревожный. Пожар! Надо ехать. Крики о помощи! Немедленно ехать. Какой-то несдавшийся фашист бросил гранату. Сейчас же расследовать. Постучаться в какой-нибудь дом, войти в темную, притаившуюся квартиру, поговорить с испуганными людьми и думать об утре, о том, чтобы по безлюдным улицам прошел оркестр, чтобы заработала громковещательная. Ночью — цепь заседаний, одно за другим. Есть ли хлеб, мясо, овощи? Снабжены ли всем необходимым больницы? Допрошены ли пойманные мерзавцы? Час или два провести в здании гестапо, поговорить с освобожденными из тюрьмы, решить вопрос о топливе. На все это только ночь. А утром, окатив голову холодной водой, выглянуть из окна комендатуры воспаленными глазами, увидеть дым заводов, прислушаться к шороху метел, к негромким голосам горожан, расчищающих улицы, и поймать ухом далекий голос громковещательной установки, беседующей с городом на мирные темы, — и снова в машину, и снова по улицам, и так до часа, когда высыплет из квартир народ, и раздастся несмелый смех, и чему-то зарукоплещут малыши, и тогда сказать ординарцу: «Никого. Два часа буду спать, как новорожденный…»

Голос Лены вдруг оборвал эти видения. Воропаев был еще где-то там, в освобожденном городе.

— Ну, что случилось? Я же просил два часа меня не беспокоить, — сказал он, не поднимая головы с радиоприемника. — В чем дело, Леночка?

— Васютин просит в райком.

— Ладно. Скажи, сейчас буду.

— Подумайте над моим предложением и соглашайтесь, — сказал Васютин. — Если хотите, спросим мнение Геннадия Александровича. Как твое мнение?

Корытов потер виски.

— Пожалуй.

— Что пожалуй?

— Пожалуй, справится. Только побольше серьезности.