И он засуетился, закивал головой и, робко поглядывая на окружающих, стал спускаться по трапу.
— Робинзоны, мать их за хвост! — сказал капитан. — И кой чорт их понес?.. Вы что, тоже с ними, товарищ полковник? — спросил он.
— Нет, я сам по себе, — сквозь кашель ответил Воропаев, не договорив, однако, зачем он собственно сюда прибыл.
Сказать, что приехал из госпиталя в долгосрочный отпуск с намерением получить домишко, показалось как-то неудобно, хотя таких, как он, с костылями, с золотыми и красными нашивками за ранения, на пароходе было, как он заметил еще вчера, несколько человек.
— Местные сами? — поинтересовался капитан.
— Вроде как местный, — чтобы отвязаться, ответил Воропаев.
— Ну, тогда еще так, тогда ничего. А то разве тут жизнь? Да вы не торопитесь сходить, — сказал он, заметив, что Воропаев намерен был уже спускаться с мостика. — Собьют с ног и задавят за милую душу. Ногу недавно, видно, потеряли, гляжу я. Нет еще привычки к протезу… И чего, спрашивается, едут, какое такое переселение, с какой стати? Тут лишнего гвоздя не найдешь, война все взяла, а они — то им подай, это выложи… К зиме разбегутся, я вас уверяю. Мыслимое ли дело воздвигнуть жизнь на голых камнях? Это же блажь! Ерунда!.. Цыганство какое-то!
Не слушая капитана, Воропаев стал осторожно спускаться с мостика, левой рукой опираясь на костыль, а правой держась за поручень. Матрос помог ему снести по трапу чемодан и рюкзак, и Воропаев с радостью ощутил под ногой землю. Приятно закружилась голова. Покашливая, он тихо двинулся к городу.
На молу и на площади, у развалин морского вокзала, — где до войны помещалась контора Союзтранса и царило постоянное оживление, — было теперь совсем безлюдно.
Набережная открылась нежилыми развалинами.