— Мы по другому делу, — сказал Белоногов, легонько подвигая ее к выходу.

— Как по другому? По какому другому? — спросила она с таким неподдельным удивлением, что в кабине все улыбнулись. Школьница не могла себе представить, что могли быть другие дела, а не одно единственное дело — канал.

Шпитцер глядел на пролетающие мимо них картины новой для него жизни. Мир, о существовании которого он раньше смутно знал что-то расплывчатое, сейчас ощутимо входил в него, как смола соснового бора, как соль океана, и хотелось остаться в этом бору или у этого океана и начать заново жизнь, и она обязательно будет отличной, не то, что прежняя.

Он глядел, как люди, потные до лоска, торопливо копают землю, и ему хотелось рукоплескать им, видел, как пляшут в пыли и на жаре, — хотелось плакать от радости.

Немцев, по всему чувствовалось, здесь недолюбливали, но стоило Шпитцеру сказать: «Я австриец, из Вены, рабочий, из тех самых, что, не покорившись, с боями покинули родину», — как все сразу менялось. Оказывается, таких немцев здесь знали, любили и уважали.

Глядя на жизнь, проскальзывающую мимо автодрезины, Шпитцер видел Вену, Флоридсдорф, завод, баррикады и навек родные, неотделимые от него лица товарищей — и тех, кто погиб, и тех, кто отдыхает до будущих боев, — и мысленно беседовал с ними. Когда-то настанет час возвращения домой? Когда-то увидит он родные места и родные лица, и обнимет близких, и пожмет руки друзей?

Но если бы это случилось и завтра, он вернется другим, как бы более рослым и более сильным. Его закаляет здесь каждое видение творчества, созидания, преодоления. И, глядя на чужие, выжженные безжалостным солнцем пространства, на незнакомых ему людей, Шпитцер думал о Вене, и было так больно на душе, что едва удерживались слезы. Он пожалел, что находится здесь, а не у себя в Вене, где ему все так близко, так родственно и знакомо. Вена — город, но это, с другой стороны, самостоятельная страна, прелестная, мудрая, очаровательная. Как он далек от Вены, но Вена, кажется, еще дальше от него, чем он от нее!

Почти не видя того, что пробегает за окном дрезины, Шпитцер углубился в воспоминания. Был праздник, и он со своей подружкой Минной, официанткой кафе «Иоганн Штраус», с утра веселились на шумных аллеях и площадях Пратера — парка, которым справедливо гордилась Вена. Чего здесь не было! И крохотные кафе на отдаленных аллейках, и палатки фокусников, и цирки, и танцы, и особенно это чисто венское умение веселиться в толпе, шуметь, зубоскалить, петь и плясать с незнакомыми, как с друзьями, точно весь мир — один дом и этот дом — Вена.

Здесь, в тенистых аллеях Пратера, можно было встретить аристократку, в жилах которой текла кровь императоров, цыганок с усиками, румынок, сухих, с задумчиво-скорбными глазами сербок, живых и дерзких венгерок с манерами королев.

И как они все дружно (представлялось Шпитцеру) жили, дети разных народов и языков, обычаев и привычек, до тех самых пор, пока Гитлер не приказал одеть Вену в свою униформу! Теперь, пишут Шпитцеру, Вена мертва, тиха, без голоса. Замер Пратер. Приумолкли крохотные кафе, где шумели политики и философы из швейных и часовых мастерских. Веселая Вена как бы овдовела, притихла, перестала смеяться, а Вена без смеха, без танцев — покойница. Город сразу посерел, как только в нем перестали громко смеяться. Веселье жителей украшало Вену более, чем ее сады, парки, история и политика. Даже кофе, пишут Шпитцеру, стал хуже на вкус, тот знаменитый кофе по-венски, которым город славился не меньше, чем своей музыкой. Куда же дальше!.. Затихли крохотные кафе, каждое чем-нибудь знаменитое, то воспоминанием о Бетховене, то анекдотом о Моцарте, то, наконец, тростью Оффенбаха, с их чудесными оркестрами, с музыкантами, из которых каждый был тоже маэстро, хотя бы и не признанным. А Венский лес?