Он глядел, как торопливо копают землю, и ему хотелось рукоплескать. Он видел танец — ему хотелось плакать оттого, что он видит такое, чего еще никогда не видел. Он был немец, но стоило сказать «я из Вены», как все менялось. Он никогда не забудет ни ласки здешних людей, ни этого солнца, ни здешних восторгов. Все, что он видит, вошло в него и осталось, все это теперь в нем и, кажется, на всю жизнь.

Зигмунд Шпитцер жил в Советском Союзе уже пятый год, хотя не знал еще русского языка даже в той мере, какая необходима для незамысловатой болтовни на улице или в ресторане. Вначале, когда он прибыл в Москву с обожженными на венских баррикадах и еще не зажившими руками, казалось, что Москва — транзитная станция и что он здесь задержится ненадолго. Человеку, который связан с восстанием, не так легко, однако, найти себе место в мире. Германия была для него надолго закрыта. Швейцария, на которую он, признаться, сильно рассчитывал в качестве опытного механика, не торопилась раскрыть ему свои двери. В Болгарии человеку с немецкой фамилией делать было решительно нечего, к тому же там хватало и собственных немцев и тех, кто бежал из Германии.

Вообще всюду, куда Шпитцер ни обращал свои взоры, было много беженцев. Немцы бежали из Германии и Австрии, поляки — из Польши, чехи — из Чехии, а в таких странах, как Венгрия и Румыния, вопрос о наплыве беженцев уже начинал возбуждать внимание общественности. Поехать в Китай? Отрываться от родной Европы на пять — восемь лет казалось ему преступлением. В течение ближайших пяти лет произойдет революция в Германии. Все сразу изменится.

На все эти размышления ушел год с лишним, а затем он решил ехать в Испанию. С Испанией, однако, не вышло, он не был настойчив в нужной мере, и, таким образом, только в 1937 году впервые перед ним развернулась карта его дальнейшей жизни, и оказалось, что единственным местом, где он может жить и трудиться, является Советский Союз. Только тогда он и сел за учебники. Выучить русский язык и хорошо ознакомиться с жизнью своей второй родины стало его целью. Нельзя сказать, однако, что он с первых шагов преуспел во многом. Язык давался ему туго, а обилие в Советском Союзе немецкой литературы избавляло от необходимости торопиться с изучением русского. Теперь он ехал на один из металлургических комбинатов в Узбекистане и целыми днями зубрил русские слова. Система у него была своя, он ей очень верил: заучивать сначала только существительные и глаголы в неопределенном наклонении, все остальное потом, в виде отделки. Шпитцер не намеревался делать докладов и готов был ограничиться самым малым.

«Пить нарзан мало-мало», или «Я Ташкент работа три года хорошо», или «Я спать три дня один комната». Такие фразы, если бы он умел их твердо произносить, сделали бы его вполне счастливым. Но русский язык, как русская природа, был необыкновенно и, по мнению Шпитцера, даже излишне богат и разнообразен. Обилие синонимов вызывало в нем головокружение, а сложность деепричастных оборотов приводила в отчаяние.

На доктора Горака, кое-как лопотавшего по-русски, он смотрел, как на спортсмена, севшего за руль неизвестной машины, и не без юмора ожидал неизбежной катастрофы, а обе переводчицы изумляли его до того, что он разглядывал их с любопытством чисто зоологическим.

«Теперь уже жить тут и нигде больше, какая там Вена, нет ее и не будет», — часто думалось ему и именно тогда, когда возникали в памяти картины родного города, с которым были так неразрывно связаны вся его жизнь, весь его человеческий опыт, все его понятия о красоте и счастье.

Груженная пакетами и ящиками арба свалилась набок. Сопровождающая груз девушка-узбечка, высоко подняв над головой руки, остановила дрезину.

Ахундов гневно прокричал:

— В чем дело? Дрезина особого назначения.