Женщины-зрительницы шумно прокричали что-то в ответ и захлопали в ладоши. Чувствовалось по возгласам, что они одобряли Кумри за ее смелость, за вызов старым обычаям, за то, что она не ударила лицом в грязь в соревновании с испытанными молодцами.
— Чья? Чья? Откуда? — кричал народ.
— Чья? Наша, советская, — ответил глашатай. — А родом она избаскентская. У них ребенок еще во чреве матери, а уже с кетменем играет. Верно я говорю? Избаскентцев никто не обгонял в землекопке.
— Андижанцы всегда обгоняли! — вызывающе крикнул кто-то сидящий на дереве, и его многие поддержали.
— В чем? — как бы ничего не зная, переспросил глашатай. — Первый раз вижу, чтобы андижанцы на деревьях пели. А в землекопке, — он взглянул на листик бумаги в руках, — сегодня мы почему-то не чувствуем андижанцев. Может, они копали где-то в другом месте, не на канале? Не знаю.
Второй танец изображал героический труд освобожденной революцией девушки: как она, порвав оковы старого, сбросив паранджу, смело начала жизнь, увлекающую ее геройскими подвигами.
Танец был очень выразителен, очень красноречив, но выразительнее и красноречивее движений красивой танцовщицы, обладавшей отличной мимикой, был звук дойры.
Ольга никогда не могла себе представить, чтобы обычный бубен обладал такой разнообразной речью, мог угрожать, уговаривать, хвалить и воспевать, и все это только посредством громких и тихих, глухих и четких ударов пальцами по натянутой коже.
Дойра звала, кричала, вела за собой в темпах бурного марша и пела тихо, по-детски, как вода ручья, как насекомое, как шелест воды, как утренний ветер.
— Хочу в Испанию, — сказал Хозе. — Ольга, я хочу в Испанию.