— Бичевать себя надо не рассказами, — хотел продолжать Воропаев, но Ступина с удивительной мягкостью и нежной настойчивостью перебила его:
— Алексей Вениаминыч, трудно ей очень… Ведь сломали ее как!.. Говорит, не знаю что… Да и то сказать — в грязи по макушку вывозилась, теперь и за пять лет не отмоешься.
— Нет, я это сказала, я сейчас вам скажу, почему я сказала… — горьким, отчаянным движением, искреннее которого не могло быть самое откровенное раскаяние, она обхватила голову руками и, раскачиваясь, выдавила из себя: — Ребенка-то, ребенка никуда не денешь! Как же я жить буду!.. Кто мне теперь верить станет… Пропала я, Алексей Вениаминыч, и никому мне теперь не помочь!
Не отнимая от головы рук, будто боясь без их поддержки оставить горькую головушку свою, она выбежала со двора и, громко всхлипывая, понеслась куда-то вниз, на виноградники.
Воропаев приподнялся на кровати. Ступина сказала ему, успокаивая:
— Там, на мускатах, у нас сторожовочка есть. Выплачется, отойдет, ничего. Вы только помогите ей, Алексей Вениаминыч. Ведь какая она до войны была — добрая, ласковая, лучшая подружка моя… Может, услать ее куда? А то родит она — со свету сживут. Кто ж в ее душе копаться станет!
Воропаев взял ее за худые, острые плечи.
— Ты что же, дружишь с ней и теперь?
— Да ведь никого из моих дивчат не осталось. Одна она. И жалко ее. Пропадет.
— А у тебя, дурочка, все в порядке?