Потом трясет руку Манасеина и говорит:

— Не серчай, Александр Платоныч, что тебе скажу: жаль мне, что Максимов наш помер в походе. Про его это радио для дождя никем не расспрошено, не узнано, а то — взяли бы, да опыт и провели у себя. Нам дай только дождя, Александр Платоныч, так мы тебя весной ягодой с своих гряд побаловали бы, как ты к морю пойдешь. Ну! — махнул он. — Встренемся где-нибудь. Мне тут еще три года втыкать-то в ваших краях.

— Стой! — Адорин хочет крикнуть громче, хотя его слышат и так. — Семен Емельянович, песками я сейчас не ходок, но объеду кругом, через Ашхабад. Где будете?

— Да что нам, Моор и будем, обживать сызнова.

— В Мооре? Так ждите меня.

Сказав, Адорин взглянул на Елену, — ее рука вздрогнула, будто он ударил взглядом по ее пальцам. Он сделал то, что должно было ей нравиться. На том внутреннем языке, на котором говорят чувства, его короткая фраза могла иметь несколько смыслов. Она могла звучать как признание в любви, как выражение покорной уважительности или как вызов, за которым подразумевалась борьба. Вот он пришел, увидел, понял и начинает здесь чувствовать себя по-своему, по-новому, объявляя борьбу всему бывшему до него.

Вот он сказал — я люблю то, что ты любишь, но не так, как ты, и отныне будет по-моему или не будет никак. Она поняла, что ей следует что-то сделать, но что? Предложить ли ему опеку и покровительство, или подчиниться, не рассуждая, не защищаясь?

Нефес мог бы подсказать ей, что истинное благоразумие в риске, и такая мысль ей бы все развязала без спора.

Но она только осторожно, на всякий случай, сказала:

— Хорошо бы мне с вами добраться домой.