Он вспомнил Зугдиди, веселый дом свой и мать старуху. Она была такая певунья, что сама о себе говорила: «Мне бы годов только хватило, а песен на двести лет припасено». Старая, она уже стеснялась петь и все приставала к сыну, чтобы он пел за нее. «Когда я не пою, у меня голова болит», — признавалась она своим.
Мингрельцы певучи, как птицы, и мать не выдумывала. Мингрелец и во сне запоет, и перед смертью прошепчет начало песни. «И вот, — подумал Григорий, — мать ничего не получит от него — ни славы, ни песни. А что обо мне споешь? Что я сделал?» Он долго бы еще злился на себя, долго терзался раскаянием за упущенную славу, но ухо его вдруг уловило шорох шагов. Он отбросил все мысли и подтянул поближе винтовку.
Три немецких солдата уже миновали Григория, когда услышали лязг затвора. Они все сразу повалились на землю. Выстрела не последовало. Тогда они подползли к Сулухия и, видя, что он не держится на ногах, поволокли его за руки по земле. Он потерял сознание и не испытал всех мук этого тяжелого пути. Очнулся он уже в селе, где стояли немцы. Это-то село и должен был взять на рассвете Григорий Сулухия.
Дурно говоривший по-русски немец выплеснул на Сулухия ведро воды и, словно это должно было сразу же вернуть бодрость раненому, стал расспрашивать, из какой он части, где она и что в ней. Вместе с сознанием к Григорию вернулось и то настроение, в котором находился он до самого подхода трех немцев, — настроение, полное ярости против самого себя.
Злость ходила в нем ходуном. Он дрожал, зубы его стучали, и глаза были раскрыты, как бы готовые к прыжку на противника.
— Ты слышишь, о чем я тебя спрашиваю? — сказал немец.
— Конечно, слышу! Что я, глухой, что ли?
— Тогда отвечай!
— Зачем буду отвечать? Мое дело: хочу — говорю, хочу — нет, — ответил Сулухия.
Сухощавый, маленький, невероятно подвижный, как все мингрельцы, которых труднее схватить, чем солнечный блик, он лежал перед немцем, опершись на локоть, и не мигая глядел на него злыми глазами. Он и в мирное время не терпел, чтобы с ним так разговаривали, а немцу он тем более не мог простить оскорбительных вопросов.