— Здесь я, Микола Петрович.
— Твой дом, влазь на доброе здравие.
Спотыкаясь, никак не приспособясь к земле, криво уходящей из-под ног и утыканной острыми камнями, Костюк наощупь вошел в дом, неся в руках портрет Сталина и рамку с фотографиями сыновей-фронтовиков.
— В тебе жить, в тебе добро робить, ты — нам, мы — тебе, — тихонько, чтобы не услышала сноха, прошептал он. — Дай бог миру да счастья. Бабы, мойте полы!
Но черна, ветрена, пронзительно свежа ночь, и в доме с выбитыми стеклами нельзя было даже зажечь огня, не видно было, откуда принести воды, так что женщины наотрез отказались возиться с полами и, свалив в одну кучу все добро и притулив к нему сонных ребят, вышли на кривую улочку и долго-долго переговаривались с соседками, вздыхая и бранясь от всей души.
Не спалось и Костюку.
«Вот так Крым, — с тоской думал он, лежа сначала на мешках с добром, рядом с внучатами, а потом тоже выйдя на улицу. — Вот соблазнили, хрен им в пятку! Субтропики, бис их возьми!»
Он стоял, прислонясь к шершавой каменной стене своего нового дома, который, по уверению уполномоченного, был крыт цинковым железом и мог еще простоять добрых тридцать лет без ремонта, и боялся отойти в сторону, чтоб не заблудиться. Он даже не мог себе представить, как выглядит дом и где он собственно находится. Улицы были так узки, что, казалось, — только низенькие каменные заборчики мешают домам сдвинуться вплотную, и дома стояли боком к улицам, а не лицом. И как тут, скажем, дрова подвезти? Непонятно. И совсем уже неясно, как же это по таким горам гонять на пастьбу свиней. Хотел было спросить сноху, да вовремя смолчал. Тут пошло бы! Соблазнил, мол, меня, старый чорт, своим Крымом, а теперь сам не знаешь, что к чему.
«Мабуть, ошибочку допустили, — думалось ему. — Поспешили, грец их не возьмет… Да все тот уполномоченный, сладкогласый чорт: «Природа, природа, тепло, як в парнике…» Вот оно и видать, якое тут у них тепло… «Фрухта цельный год, дождей нема, округ одно солнце…» Ах, язви ж тебя, подлеца, как уговорил!.. А обратно уж как-то не того, вроде как неудобно… На смех подымут…»
И как подумал он, что еще скажут, как отнесутся к переселению сыновья, сражавшиеся сейчас где-то далеко, у Балтийского моря, сердце его сжалось такой тоской, такой болью, что заскрипели зубы и остановилось на мгновение дыхание.