Мы пошли навстречу хозяйкам, и одна, ускорив шаг, приблизилась к нам, с радостной готовностью глядя в глаза. Ее лицо было измучено, и худые синие руки, выпачканные молоком, уже дрожали от усталости. Она присела на корточки, мы сделали то же, и шопотом, отчетливым, как голос, но почти неуловимым, она спросила о чем-то моего спутника. Она вскочила и, пронесясь красной тенью — вся она была сверху донизу в красном, — исчезла за дальней кибиткой. Мы не успели ничего сказать друг другу, как она вернулась с двумя пиалами и налила их пахучим, с пузырьками, молоком, потом присела на корточки; и пока мы пили, она радостным шопотом что-то стала рассказывать моему спутнику. Женщина говорила, и товарищ пил все медленнее и медленнее. Когда он поставил пиалу на песок, она была еще наполовину полна. Прекращая шопот, товарищ мой вдруг произнес много слов тоном, который всюду, всегда, каким бы ни был язык, означает гнев. Голос его испугал чей-то храп, сон каких-то людей притаился в соседней кибитке, женщина схватила свой кувшин и побежала, оглядываясь на нас.
— Что случилось? — спросил я. — Что вы сказали?
Он глядел в землю и механически, сам того не замечая, полоскал пальцы в теплом, медленно стекающем молоке.
— Объясните мне, что случилось? — приставал я.
Но он встал, крикнул в воздух, чтобы оседлали наших лошадей, и, отшвырнув носком сапога пиалу с молоком, сказал мне коротко и любезно:
— Поедем, пожалуйста, я тебе потом расскажу.
Я отъезжал от кочевки с досадой и недоумением. День в пустыне начался для меня легким и праздничным, и изломать его было просто обидно.
Когда мы потеряли из вида кочевку, мой товарищ сказал:
— У них — вот в чем дело — у них, брат, сегодня праздник. Да. Она так мне сама сказала — большой праздник, гости приедут из разных мест, родственники… Плов будут варить, и бахши приедет песни петь.
— Ну смотри, пожалуйста, — сказал я, — до чего же ты вспыльчивый человек. Сколько времени я искал случая посмотреть на туркменский той (пир)! Эх ты, чудак человек!