Страшную перемену нашли они в матери корнета. Ее лета не перевалились еще за эту отвратительную границу, где нет более перемен; где душа погребается под развалинами тела, немая, неспособная подрумянить пожехлую кожу, положить на нее новое клеймо размышлений, страданий или радости; за эту границу, за которой признаком жизни остается какая-нибудь привычка - привычка к собаке, к креслам, к воспитаннице. Не было ни корнета, ни адъютанта. Только Андрей Сте панович являлся к князю по-прежнему свидетельствовать свое почтение и отдавать отчет в наступательных действиях против русаков и красных зверей; да еще полковник не подвергся влиянию времени. Неизменный, как гранит, он пребыл верен своему посту, верен княжне и не без тайного удовольствия встретился опять с нею: поле сражения оста валось за ним. Полковник не переменился, но все перемени лись к нему. Он сделался первым человеком, ненаглядным гостем, предметом общих ласк. Княжна, Наталья Степановна и сам князь, увлекаясь их примером, угождали ему, как должник заимодавцу, как бедный друг другу богатому, как писатель цензору. Угождали, но вместе и просили. - Я уверен, - говаривал князь, - что вы, полковник, не отягчите его участи: он будет переведен к вам; его мать истерзала мне сердце; я писал, просил, чтоб по крайней ме ре ему быть возле нее: она умерла бы... Пожалуйста, пол ковник, я надеюсь на вас. - Помилуйте, ваше сиятельство, можете ли вы сомне ваться? Верно, я сделаю все, что будет зависеть от меня. Тут князь жал ему руку, а он с гордостию поглядывал на княжну: сладко обещать покровительство при глазах прекрасной женщины. Но иногда бывали и тяжелые минуты для полковника - минуты, с которыми не умел он справиться: прослезиться неприлично, не прослезиться совестно; словом, он не знал, что делать; боролся между чувствительностью человека и мраморностью солдата, между своим положением и своим саном. В это затруднение приводила полковника Наталья Степановна, когда хватала его за руку и когда ее слезы лились ручьем на форменный обшлаг. Хотя рыдания мешали ей произносить слова явственно, но он понимал, что это мать просит за сына. Княжна отвертывала поскорей голову и выбегала из комнаты. Князь повторял: "Да полноте, Наталья Степановна, успокойтесь"; а полковник сыпал утешения и клялся обещаньями: "Как вам не стыдно, сударыня, мы постараемся все поправить; верно, я для здешнего дома не окажу ему никаких притеснений" и проч. Только у княжны не вырвалось ни одной просьбы, ни од ного намека, по которому полковник мог бы догадаться, ка кое участие брала она в судьбе того, за кого ходатайствовали, как хотелось ей перешагнуть черту приличия и плакать самой за молодого человека. Женская сметливость учила ее, естественная хитрость шептала ей: не проси, не напомни чайного столика, не напомни, что когда-то корнет затирал полковника. Он все сделает для тебя: он назначит парад, угостит музыкантами, пройдет церемониальным маршем, с одним полком бросится воевать вселенную; но если вмешается самолюбие, защекотит ревность... и княжна с неподражаемым искусством разыгрывала роль, добродетельную по цели и грешную по средствам. Так грех и добродетель путаются на земле, так женщин клянут за притворство и пятнают за откровенность. Полковник выдавал себя за смертного охотника до просвещения, до книг, а пуще до запрещенных стихов, и княжна снабжала его книгами, слушала стихи, которыми любил он роптать, шуметь, разгорячаться в ее присутствии, просила вписывать в ее альбом. Полковник уверял, что страстен к музыке, и она просиживала вечера за фортепьянами, доставляя ему случай восхищаться, вертеться и божиться всем, что ни есть святого, что он ничего не слыхивал лучше. Полковник любил обедать у князя, и она спрашивала всякий раз: "Вы будете к нам завтра?" Он иногда, подделываясь к женскому вкусу, погружался посвоему в разложение нежных чувств, тонких оттенков, в анатомию сердечных болезней - и княжна опускала глаза: черные ресницы прятали стыдливый или насмешливый взгляд, и легкая двусмысленная улыбка налетала на уста. Он часто к исходу дня, к сумеркам, к этому часу, когда язык приговаривается, голова тупеет и заносится в какую-то пустоту, где нет ничего, ,что б можно ощупать или на что опереться, он часто молчал, посматривая на свою со беседницу, на потолок, на степы, на небо в открытое окно, не попадется ль мысль, не навернется ль слово... и княжна начинала поскорей хвалить погоду... Но как передать эту вкрадчивую внимательность, эту благородную лесть, этот мир тонких, мелочных, бесчисленных соблазнов, которые наслала она на простую душу воина, чтоб он не закипел жаждою брани и приласкал того, кому береглись все искрен ние ласки ее сердца? как передать это обольстительное уменье стянуть кстати перчатку с руки, выдвинуть ножку, дать заметить, что видят вас издали, бросить вам мельком при всех меткое слово, таинственный намек на вашу любимую мысль, на вашу любимую слабость, на вчерашний разговор с вами?.. что есть уклончивого в женском нраве, что есть блестящего в женском уме, что есть неисповедимого в женской прелести - вся эта отрава, которая всасывается в сердце мужчины, когда вздумается красавице употребить его средством для сует самолюбия, для мщения, для добродетели... все это счастие, о котором мы бредим, эта цель, которую шарим по углам света, все слилось в какойто очаровательный призрак... новый, не виданный полковником на самых великолепных парадах, в самых славных делах. Никогда не вздевал он эполет и не развешивал крестов с таким удовольствием, как теперь; никогда не становился перед полком с такой непринужденной гордостью, и при криках "вольно" или "смирно" никогда не бывало в его голо се такого одушевления. Полк и кресты явились ему в другом виде, но более соблазнительном. Темное, инстинктное чувство, заглушаемое обыкновенно мечтами о качествах, ко торых нет у нас, вероятно, докладывало ему, что носить георгий, кричать на две тысячи человек - это было его единственное право на руку княжны. Он перелистывал мысленно историю своей храбрости, конечно, уже не оттого, что она всякий раз, бывало, доводила его до непременного генеральства, - нет, теперь эта история оканчивалась другою надеждой - мысль: "мне не откажут" привязалась одна ко всем воспоминаниям, похороненным в столбцах послужного списка, и сделалась лучшим итогом службы. Но не только его честолюбие приняло новое направление, княжна произвела перемену даже в его светском обращении. Надобно было видеть полковника, надобно было следить, как он мало-помалу становился красноречивее, развязнее. Отрывистые слова начали вязаться между собой и разрастались в Круглый разговор. Уже при каждом слове он не поглядывал по сторонам, ловя па лицах одобрение и стараясь передать другим свой смех, свою улыбку, которыми новобранец гостиной прикрывает обыкновенно щекотливую робость, беспрестанные сомнения и раздражительную недоверчивость к самому себе. В его движениях не так уже было заметно желание рисоваться, щеголять всяким шагом, всяким поворотом головы или стана. Полковника окружили свободой, дали ему простор, занимались им, и он стал откровеннее, смелее, приятнее. Он не входил уже в гостиную с прежним мнением, что там следует быть не таким, каков он есть; гостиная не представлялась уже ему страшным судилищем, где смутитесь вы перед равнодушием правосудия, где иногда скользнет по вас чей-нибудь взгляд, но заставит поправиться, где иногда станут слушать вас, по с осторожным или рассеянным вниманием, п где обдадут холодом все, что вы заготовили в глубокомысленном уединении и чем надеялись отличиться. Короче, полковник получил эту счастливую уверенность, которая внушает смелость пускать слова по произволу мысли, не воздерживаясь, не охорашиваясь, и нередко внутренний жар оживлял безыскусственность его выражений, и нередко княжна, боясь формального объяснения, торопилась найти предлог, чтоб перервать разговор. Впрочем, любезность его не дошла еще до невыносимой обольстительности, потому что когда княжна уходила от не го и бросалась в своей комнате на диван, то у псе вы рывался из груди тяжелый вздох отдыха, между тем как на лице обнаруживалось беспокойство, раздумье о том, что не слишком ли уже баловали полковника. Прежде ей не приходило и в голову, что он может мечтать о руке ее; теперь это казалось в порядке вещей, и она вздрагивала при мысли о решительном предложении... Но это предложение, это объяснение в любви - это были фурии-мучительницы полковника, это были призраки, которые встречали его у постели и утром и вечером, становились в рядах солдат, маршировали на ученьях и, как полковые знамена, не покидали его. Как предлагают руку и сердце? как говорят: люблю вас? как это сказать? как осмелиться сказать, и кому же? Княжне!.. Она так нарядна, так знатна, так страшно окружена всем великолепием приличий. "Упасть к ее ногам, - думал полковник, - но это, кажется, не водится, это нейдет к моему росту и летам; сказать просто, не падая на колена, как-то холодно, затрудни тельно; написать письмо, но к княжнам писем по-русски не пишут; открыться князю, но она осердится, что я не спро сился у нее"; словом, что ни задумывал полковник, все бы ло неловко. Подчас, гуляя с княжной по саду, он разгорал ся жаждой приступа, чувствовал, что волна храбрости мчит его к цели, и облекал уже умственно свою речь в законные формы вступления и готов был произнести торжественно: "Ваше сиятельство!.." Но вдруг замирал, вдруг один взгляд, одно слово княжны то пугало его неприличием, то перебрасывало из настоящего в прошедшее, от любви к похо дам, на край света, под Лейпциг, в оркестр полковых музы кантов или к огромному дубу, замечательному по своей дряхлости, или к Наталье Степановне, которая прохажива лась, задумавшись, по уединенной аллее... и полковник тот час догадывался, что теперь не время, некстати, лучше в другой раз. Эти мучения прекратились наконец; он отменил личное объяснение, не столько потому, что княжна почти не оста валась с ним одна, сколько потому, что ему блеснула счаст ливая мысль. Беспрестанно повертывая один и тот же пред мет, можно открыть в нем полезную для нас сторону. Пол ковник был вне себя от открытия, отдохнул, успокоился. Наталья Степановна объяснится за него с княжною, а На талью Степановну попросит ее сын. Таким образом, и сам полковник ожидал его с удиви тельным нетерпением.

VI

Полковничья квартира в богатом селе была по возмож ности возведена на степень удобного жилья и приноровлена к потребностям постоянного пребывания; однако ж разные полугородские украшения не отнимали у нее походного, поэтического вида. Стены были завешаны коврами, пол уст лан также ковром, ширмы отделяли спальню, то есть по стель, от кабинета, или приемной; а у небольших окон но вые рамы. с цельными стеклами, задернутые зелеными занавесками наподобие стор, показывали, что нет ничего не возможного на свете. Французские и турецкие пистолеты, черкесская шашка, два-три кинжала и образцы киверов, ранцев, сум занимали место картин. В одном углу стояли знамена полка, в другом солдатское ружье; под знаменами шпага арестованного офицера. Наконец беспорядочная группа трубок, бисерный кисет, "Воинский устав", "Рекрутская школа", "Краткое наставление о солдатском ружье" и табачная атмосфера - все это одело большую горницу зажи точного крестьянина по военной форме. Только с некоторых пор между признаками временного привала, строгой службы и неизнеженных бивачных привычек вкрались кой-какие предметы роскоши, приличные столичному слабодушному щеголю. Так, например, на столе, где лежали полковые ве домости, "Военный журнал" и другие дельные бумаги, тут же почти без смены стояло зеркало, а возле него какой-то переводный роман, .взятый у княжны, несколько ножниц и ноженок, духи в хрустале, французская помада в фарфоре и прочие изящные мелочи туалета, необходимые для истинной любви девятнадцатого столетия. Что делать?.. Полковник не стригся уже под гребенку, не оставлял бакенбард на произвол ветра и пыли, а старался соединить женоподобные прелести статского наряда с суровым блеском военного; позволял себе, отправляясь к князю, выставлять из-за чер ного галстука воротнички, чистые, как серебро; расстегивал мундир, и белый жилет его всегда бывал бел, и золотая цепь от часов пригонялась таким образом, что вместе с орденами не вредила впечатлению целого. Что же касается до прежней благоразумной экономии в носке эполет, то эту статью полковник вычеркнул вовсе из устава о своем гардеробе. Он пил чай и курил трубку, сидя перед зеркалом, как однажды утром вошел к нему полковой адъютант и, подавая распечатанный пакет, сказал: - Прислан из гвардии разжалованный по суду в солдаты за убиение на дуэли. - А, прислан! - перервал полковник, вскочил со стула и схватил весело бумагу. Его радость ручалась за ласковый прием несчастному; он не даст ему почувствовать неизмеримости расстояния, на которое так быстро раздвинули их, и протянет добродетельную, хоть всегда тяжелую руку помощи... - Это тот, что прошлого года, говорили, женится на княжне, вот вашей знакомой... Косо посмотрел начальник на подчиненного и продолжал читать... - Да теперь уже не женится, - прибавил опрометчивый адъютант и лукаво улыбнулся, чем довольно удачно выразил презрение к одному и лесть другому. - Да где же он? Покажите мне его. Адъютант отворил дверь. Без галстука, в сюртуке без эполет, в полном беспоряд ке власти, полковник взял чашку, с торжественной беспечностью взглянул на дверь, поднес к губам трубку, затянулся - и сел. Ему напомнили, что корнета считали женихом княжны, напомнили корнета рядом с княжною, и просьбы князя, материнские слезы, собственные выгоды уступили вспышке самолюбия. Это была минута, когда сильный хочет показаться слабому в величественном спокойствии древней статуи или в оскорбительной, небрежной него; когда приготовляется делать вопросы и смотреть в сторону; минута, когда полковник говорил: ты. Солдат вошел. Может быть, ощущение его, как он переступал порог, не должно сравнивать ни с чем, а оставлять особо, на той уединённой высоте, куда оно занесено врожденной гордостью человека: это не отчаянье, не нищета, не ревность; это что-то неприятнее нищеты и язвительнее ревности; это какая-то пронзительная нота, которая не гармонирует ни с одним страданьем. Солдат вытянулся, промаршировал и проговорил: "Честь имею явиться к вашему высокоблагородию..." Но движения его были красивы и свободны, а голос тверд. На лице не было ни просьбы о пощаде, ни страха, ни унижения. Это был тот же корнет. Та же краска молодости, что в иные лета продолжает цвести над всяким несчастием. Только солдатский мундир придал ому мечтательную прелесть. Мысль о бесприютности, о необходимой и безмолвной жертве общества, о том, кто идет за смертию, куда глаза глядят, не спрашивая, где его отец, жена, де ти, - эта мысль облагородилась образованным взглядом. Полковник не смутился, не заметил опасного, заманчи вого соединения этого взгляда с этим мундиром... он увидел мерный шаг, вытяжку, и пугающее воспоминание исчезло! Судьба закинула корнета далеко от княжны, солдат не может быть соперником, - и рассудок взял верх над мелочным чувством, и сострадание к ближнему, которого мы не боимся или в котором имеем нужду, смягчило жестокость величия. Полковник встал и с важностью начальнической ласки, с явным желанием осчастливить человека опустил руку на плечо солдату: этот покраснел. - Здравствуйте! Мы с вашей матушкой ждали вас давно. Мне очень жалко, что с вами так случилось, да мы не заставим вас служить по-нашему. - Тут полковник обернулся к адъютанту: - Держать его в штабе. - Благодарю вас за ваше снисхождение, - сказал солдат. - Все поправится, молодой человек; вы можете видаться с матушкой, когда хотите, только... Полковник взглянул на адъютанта, как будто ему не приятно было, что есть свидетель следующих слов: - Только я вам не советую показываться у князя; оно бы и ничего, да у него много бывает, чтоб, знаете, не до шло... для вас же лучше. Он произнес это со всем простодушием дипломата. Несколько времени продолжался затруднительный для обоих разговор. Полковник завел речь об обстоятельствах дуэли, пожимал плечами, обвинял убитого адъютанта, потом шутливо заметил, что сукно на мундире у солдата слишком тонко, потом спросил с громким смехом, умеет ли он делать налево кругом; а когда этот выставил правую ногу, полков-пик сказал скороговоркой: - Без формы, без формы... отправляйтесь, куда вам надобно. Солдат (я стану называть его, как у солдат водится, по прозванию: Бронин; обыкновение, которым они опередили гостиные, где уже потому необходимо говорить иногда пофранцузски, что нет возможности упомнить имя и отчество или времени выговорить их, - отчего выходит, что всего лучше разговаривать по-русски с князем, графом и бароном)... Бронин оделся во фрак и поскакал к матери.

VII

Это было самое ясное утро; легкий ветер колебал Красивую Мочь, и миллионы золотых пятен, рассыпанные солнцем по ее поверхности, блестели, дрожали, ослепительно перескакивали с струи на струю. Он не нашел Натальи Степановны дома: она была в де ревне у князя. Тут Бронин почувствовал на себе тяжелую ношу совета, который должно считать приказом, подозревал, почему не велено ему показываться у князя; но нетерпение утешить нежную мать превозмогло подчиненность. Он, верно, никого не найдет там... легко скрыть от полковника... к тому же можно ли ему испугаться страшилищ благоразумия и в это утро, в этот час, в это мгновение не броситься к той, кто первая приветствовала улыбкой новый мундир молодого офицера и раскрыла перед ним все легкие, увле кательные подробности гостиной, все счастие образованной суеты. "Как она встретит меня, я во фраке, я солдат?" только эта мысль мучила Бронина. Князь принял его радушно, с большей внимательностью, чем прежде, и осыпал надеждами на прощение. Мать схватила обеими руками за голову и стала целовать. - Матушка, вы, право, стыдите меня, целуете, как ре бенка, - сказал он, и глаза его наполнились слезами. Но княжны не было в комнате. Известие долетело мигом до ее уборной. Приколите же, княжна, к поясу самую свежую розу; киньте же поскорей в зеркало самый любопытный взгляд; бросьте поскорей на несчастного палящие лучи восторга, прохлажденные состраданием и скромностью... Проворно подошла она к дверям и остановилась так, что нельзя было отгадать, чего ей хочется, идти или остаться. Приметная небрежность в тонкостях туалета показывала, как она то ропилась, но рука ее несколько раз прикасалась к дверям все не за тем, чтоб отворить. Только теперь она вспомнила, что они расстались, как расстаются в свете, после нескольких упоительных бесед, не сказав друг другу ничего решительного. Кого увидит она? думал ли он беспрестанно о ней?.. Ей не нужно более этих стройных, вкрадчивых слов, приносимых к ногам прекрасной женщины на крыльях остроты, ума и удивления, не нужно пленительной светскости офицера, для кого год тому назад пробудилось ее чувство, это невольное чувство, подобное капле дождя, которая летит с неба и сама не знает, на какой цветок упадет!.. Теперь дайте ей всю важность, всю святость, всю глубину любви, заплатите за слезы, за память, за полковника, за эту беспредельную нежность женской фантазии, которая рисует несчастие в чудных формах, то с гордым взглядом, то с чистой, младенческой душой, и переносит солдата в несбыточный мир равенства; заплатите за эту способность привязываться к несчастию, которая не помнит ни ваших заблуждений, ни ваших злодейств: видит только конец их и оторвет женщину от великолепной жизни, от друзей, от родных и поведет за вами в Сибирь, на край света, повсюду, где только можно умереть за вас... способность, которая лучше женских стихов, женской прозы, лучше пера герцогини Абрантес, Дельфины Ге и причудливой мисс Тролопп! Князь, не желая, вероятно, быть помехой свиданью ма тери с сыном, оставил их наедине, а она тотчас же отпра вилась делать распоряжения и хлопотать, как бы его квар тиру в штабе нарядить приличным образом, то есть напол нить всем, что нейдет солдату. А потому, когда княжна в прекрасной нерешимости роняла легкую кисть своей руки на бронзу дверей и задумывалась и возвращалась взять платок или перчатку, - Бронин был уже один. Он стоял у окна и смотрел сквозь длинный ряд комнат туда, откуда следовало показаться княжне, а иногда взгля дывал на дорогу, по которой приезжал полковник. Все, что окружало его, сохранило прежний вид веселой роскоши и могло бы потешить воспоминанием о резвом офицерстве. Огромная этажерка была по-прежнему уставлена теми же китайскими куклами: китайцы сидя, стоя, согнувшись, с зон тиками и без зонтиков! Один с сломанным посохом, одна с отбитой ножкой - особенные любимцы корнета, безответные жертвы, заклейменные забавой сильного, - отделялись от всех своей обвинительной наружностью и доказывали не сомненными уликами, как он, бывало, любил рассматривать их, как смеивался над ними, как, в жару приятного непо стоянства, опрометчиво повертывался к княжне и ставил не счастных не глядя, куда попало, без всякого уважения к ки тайской старости и красоте. Теперь он не удостоил их ни одним взглядом и едва прислонился к этажерке спиною. Корнет двадцать раз обошел бы эту богатую гостиную, двадцать раз остановился бы перед картиной, вазой или бюстом, перебрал бы все изящные безделки и каждой подарил бы секунду этого скользкого, судорожного внимания, с которым человек бросается на всякую мелочь, когда один, посреди неодушевленного великолепия, ждет чего-нибудь и хочет рассеять нетерпеливую тоску и ищет доски спасения на неизмеримом море ожидания... Но солдат стоял спокойно. Несчастие сковывает тело и его быстроту, гибкость, волнения переносит на душу. Солдат не подступился ни к чему, потому что не было на нем этих эполет, разорваны были эти нити, которые связывали его с фарфором, бронзой и мрамором. Отнимите у человека блеск, суету, возможность суеты, и ему или опротивеют до ненависти прихотливые вы думки роскоши, или покажется слишком мелкой эта наружная отделка жизни. Он станет допрашивать ее, что в ней есть независимого, тайного, загроможденного миллионами условий и очаровательными тонкостями общежития? Где у нее эти приметы, полученные ею при рождении от творца, которые не должны были полинять под румянами образованности? Где эта мысль, это чувство, эти лучи сердца, способные осветить ее голую и холодную пустыню? Наконец, где эта любовь, которая кажется ложью корнету, когда он блестит на паркете, и истиной, когда наденут на него лямку солдата? Он ждал княжны, но княжны, похожей на его судьбу; он отнял бы у нее титло, сорвал бы дорогой браслет, нарядил бы в смиренное платье деревенской затворницы, чтоб только как-нибудь приблизить ее к себе, перенести из сложного, ослепительного света в простои и дикий мир солдата, чтоб газовая лента или слишком живописный локон но помешали слиянию сердец, не напомнили огней, вальса... Вот почему Бронин стоял спиною к китайским куклам и почему княжна застала его в таком несовременном состоянии души, что он восставал даже на поэзию женского наряда, настраивал людей, предметы, прекрасную женщину под лад своему мундиру и, может быть, верил обветшалому предрассудку, что для счастия надо хижину и сердце! Княжна встретила его как женщина, которая боится оби деть мужчину состраданием и не любит, чтоб он нуждался в нем. Если отец очень внимательным приемом, излишеством учтивости не достиг вполне своей доброй цели и дал Бронину почувствовать несколько разницу двух мундиров, то дочь поступила тоньше. Она проникла в тайну, не разга данную умом. Ее веселый взгляд, ее ровное обращение слили в одно корнета и солдата, счастие и беду. Только все он не мог сначала освободиться от застенчивости, едва примет ной, но всегда привязанной ко всякой неудаче, ко всякому невыгодному последствию хоть даже самого благородного дела. А потому разговор между ними пошел сперва по своим обыкновенным ступеням, и поэзия сердца уступила пер венство деспотическим приемам общежития. - Я стою здесь на часах и караулю полковника, - сказал Бронин с улыбкой после нескольких фраз и нескольких промежутков молчания. - Я прикажу смотреть его; скажут, как он поедет. Княжна позвонила в колокольчик. - Верно, ему так приятно у вас, что он не хочет разделить этого удовольствия ни с кем? - Папенька и ваша матушка избаловали его. Бронин подошел к княжне, сел возле нее и загляделся на ее руку, которая играла колокольчиком. - Он мне запрещает бывать у вас, матушка советует, чтоб я слушался его; неужели и вы станете мне то же со ветовать? - Папенька всегда бранит меня за неблагоразумие, отвечала княжна. Черные ресницы закрыли выражение ее глаз, солдат вспыхнул, и потом разговор оживился. - О, если вы так помнили нашу деревню, - сказала она Бронину, перерывая его одушевленный рассказ о прошлом времени, о первой их встрече, - не должно ли мне принять ваши слова за упрек, от которого я перед вами не буду уметь защититься? - За упрек, княжна? - Папенька говорил тогда, что я была причиной...- Она наклонила немного голову и, растягивая кончик носового платка, стала прилежно рассматривать его. - Может быть, вы беспрестанно думали, что без несчастного знакомства с нами, с бедным адъютантом ваша матушка не пролила бы столько слез?... Ах, ради бога, облегчите мою совесть... вы обвиняли нас? - Будьте, пожалуйста, покойны. Неужели вам кажется, что нет в жизни этих сладких минут, которые перевешивают всякое несчастие? Неужели вы думаете, что нет этих прият ных воспоминаний, которые отнимают силу у настоящей беды? Я помнил вашу деревню, но затем, чтоб забывать все другое; я страдал, но только оттого, что не смел надеяться быть опять здесь, в этой комнате, возле вас... Бронин заглянул нескромно в лицо княжне: она, не под нимая головы, не сделав ни малейшего движения, обернула на него полный, внимательный взор с вопросом, который требовал еще уверений, еще более ясности, необходимой для прихотливых, бесчисленных, вероломных сомнений женского сердца... В это мгновение двери растворились, и человек доложил проворно: - Полковник едет. Оба вскочили с мест; но вдруг Бронин, вероятно, пристыженный боязливой торопливостью, сел опять в кресла так смело и так решительно, как будто не хотел никогда вставать с них, - Ради бога уйдите! - проговорила беспокойно княжна, подходя к нему и взглядывая в одно время на него, на дверь и на окна. Она измерила разом всю бездну опасности; она призналась себе тут, что в обращении с полковником переступила невольно за границу добродетельного расчета и поддалась извинительному желанию: потешиться жертвой своей красоты. - Ради бога уйдите! - повторяла она с умилительной тревогой. - Вот, княжна, самая ужасная минута, - сказал Бронин угрюмо, начиная колебаться между гордостью и зависимо стью. - Как неприятно прятаться!..

VIII

- Его простят, - говорил князь, погружая после обеда тяжелое тело свое в вольтеровские кресла. - Помилуйте, его простят!.. не было примеров, - резал полковник, встряхивая сияющие эполеты. - Его простят, - шептала про себя Наталья Степановна, застегивая поздно вечером крючки молитвенника и по сматривая на иконы, слабо освещенные лампадой. "Его простят", - думала княжна утром перед зеркалом, в сумерки за фортепьянами и в полусонном забытьи на по стели. Но, недовольная одною этой мыслью, она прибавляла к ней другую, чтоб прожить заранее несколько мгновений этого полного счастия, которое в женской голове всегда слаживается так стройно и так хорошо! "Папенька согласится", - прибавляла она. А потому это го прощения ей хотелось так сильно, так нетерпеливо, так молодо, что едва ли чувство самой матери, более благого вейное, более тихое, не уступало ее деспотическому чувству. Но по странной несообразности она украсила суровое звание Бронина всеми розами воображения, так что, казалось, офицерский мундир только отнимет у него какуюнибудь прелесть, а ни одной не прибавит. Если мужчина любит унизить женщину до себя, то женщина всегда возвышает его над собой и над целым миром. В нем видела она не грубого солдата под серой шинелью: для нее это был солдат романсов, солдат сцены, солдат, ко торый при свете месяца стоит на часах и поет, посылая песню на свою родину, к своей милой; это был дезертир, юный, пугливый и свободный; увлекательно прелестный простотой своего распахнутого театрального мундира, с лег ко накинутой фуражкой, с едва наброшенным на шею платком; для нее это был человек, разжалованный не по обык новенному ходу дел, но жертва зависти, гонений, человек, против которого вселенная сделала заговор, и княжна всту палась за него и взглядывала так гордо, так нежно, как будто столько любви у нее, что она может вознаградить за ненависть целого света. Словом, в нем был только один недостаток. Этого не уме ли уже исправить ни ее сердце, ни ее воображение, и для этого-то нужен был прежний мундир. Спокойствие, блестящую будущность, добрую славу, самое жизнь она отдала бы ему, да как отдать руку?.. Солдату нельзя ездить в карете!.. Припишите это порочному устройству обществ, прокляните обычаи людей, но согласитесь, что есть ядовитые безделки, на которые не наступит ничья нога и о которых можно без греха помнить в самые небесные минуты на земле. Впрочем, солдатский мундир так ей нравился, что од нажды она спросила у Бронина: зачем ходит он во фраке? Была ли это женская прихоть, нежность, или княжна хотела от него полного признания, как в словах, так и в одежде, во всем, что обыкновенно считается унизительным и что одна смелая откровенность может облагородить? Во всякое Другое время и от всякой другой женщины солдат принял бы такой вопрос за упрек в малодушии, но между ними не было уже разделяющих чувств. Он услышал это наедине с княжною, в саду, когда она позволяла уже ему высказывать всю необъятность счастия быть с нею наедине. Эти прогулки оставались непроницаемой тайной для пол ковника. Хотя князь, узнав сперва о приказании, получен ном солдатом от начальника, закричал: "Вздор, вздор, я ему скажу"; но дочь остановила отца и убедила, что не надо противоречить полковнику, когда он довольно добр и когда нет никакой особенной причины настаивать на бесполезном позволении. Скрывая свои свидания с Брониным от одного, она не всегда доводила их до сведения и других, так что эти невинные прогулки прятались иногда от самого князя и от всех в тишине мрачных аллей, охраняемые прелестями таинственности, освещенные мирно прекрасными глазами, робким румянцем и волнуемые только невоздержными порывами влюбленного мужчины. Это были минуты искрен ности, к которой рвется возвышенное сердце и за которую княжна платила дорого, потому что полковник не прекращал почти ежедневных посещений и, считая себя благодетелем Бронина, сделался еще более заносчивым. Он не знал, что делалось с княжною, когда ей докладывали о его приезде, и каким образом она всякий раз произносила "что?", пе респрашивая у человека неизбежную и слишком внятную весть; было от чего полковнику проклясть жизнь свою, если б он услышал это "что" и увидел его на лице княжны. Наступило утро, в которое опасный соперник солдата проснулся необыкновенно рано, начал ходить по горнице, ходил чрезвычайно долго и шагал очень широко, так что в каждый конец для его третьего шага недоставало прост ранства. К нему позвали Бронина. Когда этот явился, полковник подошел к нему быстро, схватил его за руку, разрушил ее форменное положение и с полусмехом скомандовал: "Вольно, снимите кивер!" Такой прием мог бы околдовать душу всякого подчиненного, даже и того, кто не был бы отделен от своего начальника ничем по наполненной бездной, но в солдате не замечалось ни исступления восторга, ни торопливости усердия. Спокойно он бросил кивер на стул. - Мне нужно с вами поговорить по-приятельски, - сказал полковник, сжимая руку Бронина и налегая с особенным выражением на слово: по-приятельски. - Вы видели княжну? - Встретил у матушки, - отвечал Бронин медленно. - У нас скоро будет смотр, - продолжал полковник, на чиная набивать трубку. - Я представлю вас дивизионному генералу. Бронин наклонил голову. Тут последовало молчание. Полковник раскурил трубку, потом пошел от солдата в другой угол и на ходу, обернувшись к нему спиною, сказал: - Послушайте, поговорите обо мне вашей матушке... - Что вам угодно? - спросил солдат с удвоенным вни манием. - Я уверен, что вы оцените мою доверенность. Я с своей стороны постараюсь быть вам полезным; надеюсь, что ваша матушка не прочь от того, чтоб оказать мне небольшую услугу. Вы знаете, что я часто бываю у князя, и сколько мог заметить, мои посещения не противны княжне... Солдат потянул свой галстук: крючки застегнутого во ротника начинали его душить. - Признаюсь, я никогда не был о себе слишком высоких мыслей; но ее ласковое обращение, ее особенная внима тельность ко мне... притом же, согласитесь, я полковник, служил... Молодой человек! вы не знаете, что такое служба, вы не в состоянии еще понять, как страстно можно любить службу... ну, теперь она мне в голову нейдет... я прошу вашу матушку поговорить обо мне с княжною и с князем. Краска начала выступать на лице полковника, и он опять отвернулся от солдата. Этот стоял, опустив глаза и ломая пальцы. Только волне ние, в каком находился полковник, мешало ему заметить, как тяжело слушать и молчать, когда другой смеет намекать нам, что нравится женщине, которую мы обожаем. - Княжна может быть уверена, - продолжал полковник, опуская трубку на пол, опираясь с жаром обеими руками па чубук и становясь более картинным, - что ей не найти такого мужа. Захочет она, чтоб я продолжал служить, стану служить; захочет, чтоб вышел в отставку, - выйду; вздумает жить в столице, в деревне - где ей угодно; мне с нею везде будет так же весело и приятно, как в то время, когда я получил первый крест пли когда мне дали полк и я, выехав к нему на учение, окинул его глазом. Но вы расскажете красноречивей, что я чувствую. Я мало вертелся в свете, мой язык привык к команде, вы моложе, вы ближе к женскому вкусу... Тут полковник взглянул пристально и любопытно на солдата, как будто хотел отыскать на его лице опроверже ние своих слов. - Или я ошибаюсь, или мне не должно бояться отказа. Во всяком случае надеюсь, что ваша матушка согласится быть посредницей: мое счастие зависит теперь от нее. Он подошел к солдату, опять взял его за руку с большим чувством и через секунду прибавил: - Не худо будет упомянуть между прочим, что мне скоро достается в генералы. Для княжны это, конечно, ничего... по князь... вы знаете, чины еще действуют. - Очень хорошо, я скажу матушке, - отвечал Бронин тихо. Не прошло часа после этого разговора - он был уже в са ду у князя.

IX

Княжна гуляла и шла к нему навстречу; но, завидя его издали, пошла тише, хотя глаза ее приметно развеселились. - Что с вами? Вы смотрите так насмешливо? - спросила она шутя. - Мой полковник предлагает вам руку и сердце и поручил мне просить матушку, чтоб открылась вам. за него в любви. Он без памяти от того, что очаровал вас. - Ах, боже мой! он теперь догадается и станет мстить вам! - сказала княжна, изменяясь в лице. - О, да как он влюблен! и я выслушал его изъяснение по форме, молча, с начала до конца. Тысячу раз думал я, что перерву его, не позволю продолжать, скажу, что мне не следует этого слушать, что он выбрал такого поверенного, который не может благородно выполнить его поручения, - но что делать? душа моя присмирела в тисках этого мундира...и он дернул с досадой красный воротник. - Ах, княжна! Как мне в эту минуту жаль стало моих эполет. Трудно выразить ее заботливость, когда начала она пе ребирать разные средства, чтоб согласить безопасность сол дата с отказом полковнику. То хотела сама обратиться к не му, ввериться благородству его военного характера и про изнести твердым голосом: "Простите меня, я не люблю вас, я для другого рассыпала перед вами драгоценные камни моей красоты и воспитания". Тут задумчивые глаза ее рас крывались мгновенно в полном блеске, вспыхивая надеждой на величие души, на самоотвержение. То вдруг эта светлая надежда потухала в ней, как одна из тех ветреных мыслей, которых истину доказывает сердце, но которые слитком дерзки для женских привычек и слишком мечтательны для рассудка. Княжна переходила от чудес жизни к обыкновенным явлениям и полагала, что отец ее...- она обовьется около его шеи, расплачется перед ним - его связи удержат полковника в почтительной боязливости и не дадут ра зыграться его негодованию или ревности. Напрасно Бронин силился вырвать ее из этого мира за бот, участия... восхитительного, как доказательство любви, и несколько неприятного, как желание женщины защитить мужчину. Он бросал беспечно свою судьбу на жертву непроницаемой будущности, он твердил ей о настоящей минуте... они сидели рядом... Солнечные лучи, пробираясь сквозь густые ветви дерев, образовали перед ними стену зелени, унизанную -точками света... Княжна и солдат, два странных наряда вместе... два существа с одной планеты, но раскинутые какой-то мыслью по концам ее и соединенные чувством, которое не знает пространства, не боится расстояния. Долго она не слушала его, долго прибегала ко всем уси лиям воображения, чтоб утешить себя какой-нибудь счаст ливой уверенностью, потом задумалась, потом взглянула на Бронина, как будто утомленная испугом, и ласково сказала: - Боже мой! зачем вас перевели к нему в полк? - Он схватил ее руку в первый раз, прижал крепко к губам... Она покраснела, но оставила руку на произвол любви, и ветер накинул широкую ленту ее пояса на колени к солдату... Между тем растревоженный полковник вышел из своей квартиры. Его замыслам стало душно, его чувству нужно было и прохладу воздуха и простор неба. С дороги сбивался он на тропинку, с тропинки на пашню. Он шел скоро, как будто догонял свои мысли, которые все опережали его. Он шел бог знает куда, а очутился, усталый, перед домом князя. Войти или нет?.. Полковник не будет уметь сохранить должного спокойствия!.. Не лучше ли дождаться ответа?.. Да, нет ничего приятней, как перед решительной минутой подмечать самому этот ответ, делать догадки о наступающем блаженстве по разным пустякам гостиной!.. И потом, чем наполнить пустоту времени? Куда бежать от сомнений?.. Он вошел. Князь был на охоте. В передней никого. Почтительно прокрался полковник до одной комнаты, из которой окна выходили в сад. Никто не попадался ему навстречу... Счи тая неприличным атаковать дальнейшую часть дома, он опу стился на диван, покойно упругий, обложенный мягкими подушками, обтянутый полосатым штофом, - и расцвел!.. Буря войны, ее голод и холод, кочевая жизнь... как все это показалось вдруг слишком молодо, тяжело, невозможно более для полковника, убаюканного негой роскошного дива на! Великолепие строя, чудная выправка и склейка людей, как все это показалось ему хуже, чем мраморный камин, матовые шары ламп, малахит и бронза подсвечников. Полу сонно смотрел он на поясные и миниатюрные портреты кня жеских предков, вероятно с таким же чувством, с каким Наполеон думал о родословной австрийского императора, когда сватался за его дочь. Полковник послужил... пора от дохнуть... что в славе, которая спит на сырой земле!.. Какая в том честь, что солдат сделает на караул! Ему захотелось отведать барской спеси, причуд богатства, понежиться в объятьях знатности и красоты!.. И почему не лелеять этой сладкой мечты? почему не надеяться на это заслуженное счастие?.. Он дрался храбро, княжна так восхитительно приветлива к нему, помещики с таким подобострастием становятся около него в кружок, сажают на первое место, ждут к обеду, а Андрей Степанович, решительно уверенный, что для полковника нет невозможного, набожно говорит ему всякий раз: "В ваши лета, в вашем чине..." Эти великие и малые воспоминания, это высокомерие, внушенное ему не собственным самолюбием, а ложью обще ства, злая ошибка других, потому что они смотрели на него в увеличительное стекло; наконец безгрешное, понятное в нем желание палат и сердца - все это отлило его надежды в прекрасную, крепкую форму... и он поднялся лениво с дивана и медленно подошел к окну, чтоб окинуть глазом еще частицу своих будущих владений... Но тут более любви, чем надменности, проявилось у него. Любовь душистая, светлая, беспечная повеяла ему из сада!.. любовь, какой не видывал он в деревенском сарафане, в кормче жида и у мелочных немок. Как нежно поглядел он на эти укатанные дорожки... где будет прохаживаться с своей обворожительной женой, на эти кусты роз, на эти тюльпаны... а там, вдали, глубокая, темная беседка... там, может быть, много схоронится супружеских тайн... Вдруг полковник дрогнул, лицо его оцепенело, и он при метно вооружался всею зоркостью глаза, как будто поверял дистанцию при построении колонн к атаке... что-то мельк нуло сквозь ветви... что-то похожее на мундир и на женское платье... Он отсторонился от окна, оперся на эфес шпаги, и, я думаю, пальцы его выпечатались на бронзе... это княжна, это Бронин... Нет, полковник, это демон, который принимает на себя все виды, чтоб вырвать нас из области счастия и показать нам жизнь, какова она без украшений, накинутых на нее головою и сердцем человека, жизнь с усмешкой безверия, с отчаянным взором!.. Но белое платье мелькнуло опять, но знакомый зонтик заслонял от солнца знакомые черные во лосы, но красный воротник, но темно-зеленое сукно... В них нельзя ошибиться полковнику... это он, это она... Да, полковник, это он, это солдат, который по твоему слову не шелохнется при тресках грома, не смигнет под грохотом ядер... это солдат, для которого ты отец и мать, жизнь и смерть, и небо и ад... ты обходился с ним как с равным, так щадил его, ты высказал ему всю душу, а он обманул тебя, а княжна рассыпалась перед тобой для него, а там они смеются над твоей неловкой любовью... Куда ж девалась твоя служба?.. какой же теперь смысл в твоих крестах?.. Все раны Смоленска, Бородина и Лейпцига рас крылись у несчастного полковника!.. Смотри, полковниц,.. он целует ее руку, эту руку, так хорошо освещенную солнцем, что ты отсюда можешь видеть ее белизну и нежность!.. смотри... их только двое... никого нет еще... они давно здесь... оторви его... чтоб княжна не отыскала и следов солдата!.. Но не поздно ли?.. Полковник из понимал, что есть невинные ласки, непо рочное уединенно... Подозрительно впивались его глаза в белое платье, и не бледность, которая грозит смертью, но грубая краска гнева зарделась на его полных щеках... Он воротился назад, к привычкам целой жизни, к своей неверо ломной страсти, в мир войны, дисциплины и зажигательных звуков барабана! Заблуждение вырвало его из строя и пре дательски покинуло одного, далеко от княжны!.. Ему пока залось, что они идут к дому... он кинулся из комнаты, но вдруг приостановился, страшный, огромный... повернул го лову, бросил еще один взгляд, только не на княжну, не на сгибы белого платья... Он взглянул на солдата.

Х