И я прозвал ее — Йок.

Она очутилась в моей палатке и осталась в ней, без особого, признаться, приглашения с моей стороны. Увлекся ли я действительно, или меня просто забавляло это происшествие, но только я тоже не особенно старался избавиться от непрошенной гости. Делать было решительно нечего, начальство приезжало редко; экспедиции в горы, для ловли курдов, прекратились и общество Йок пришлось как раз кстати.

По вечерам, когда несносный зной уступал место прозрачным и свежим сумеркам, мы седлали коней и ездили в горы. Как твердо и легко держалась Йок в седле. Я никогда не мог представить, чтобы женщина могла так бешено и бесстрашно ездить. Мой бурый Монгол — этот дьявол в лошадиной шкуре, бившийся всеми четырьмя ногами, обреченный за буйный нрав на вечное хождение под вьюком, относился к йок явно дружелюбно. Он даже стал, проявлять некоторое смирение; по крайней мере, на прогулках не пытался больше укусить мою рыжую персидскую «Фатиму», а скромно ступал рядом, слегка пригнув книзу, по обычаю всех монголов, свою большую кудлатую морду. А когда мы возвращались с прогулки, Турба подавал нам незатейливый ужин — жареную баранину, которую он презрительно называл — старой падлой. Турба, как истый забайкалец, не мог простить местным овцам их худобу и малорослость. Зато длинные пресные лепешки — лаваш, носившие у казаков непоэтическое название «солдатских портянок», заменявшие нам хлеб, были ему по вкусу.

Потом, мы пили крепкий, пахнущий веником, чай, приправленный козьим молоком, и забирались в палатку. В щели проникал тонкий лучик луны, серебря черные, распущенные косы Йок и мягко стлался по ковру. И, странно! — узоры его, блеклые днем, — точно оживали. В них была какая-то жуть Точно в палатке, помимо нас двоих, присутствовал невидимо кто-то третий… Прижимаясь к Йок, чувствуя на себе ее дыхание, я не мог отделаться от этой мысли. Она меня не пугала, нет, но заволакивала сознание, делала безвольным, невластным над собой, как опиум сковывала тело.

А со двора доносилось тягучее, монотонное, как причитанья старой колдуньи, пение Турбы, сидящего на корточках у костра.

— Ши наме, серчон хилее, зорген…

И мне казалось, что я дикий кочевник-монгол, забившийся в юрту Днем я машинально вершил обычные дела: устраивал пове[стк? — нрзб.]у, бранился с фуражиром и каптенармусом, ходил на уборки, но делая все это скучное и обыденное, я знал, что ночью будет слова, яркие губы Йок, ее глаза, неподвижные, странные глаза сомнамбулы, и это сладкое безволие мысли и тела.

Это продолжалось с неделю. А потом наступила скука… Скука сменилась пыткой:

Я не знал, куда мне уйти от Йок!

Турба ходил мрачный, как бурятский Гамлет, казаки посмеивались, и меня это бесило.