Настала новая, довольно продолжительная пауза. Прервал её опять Толстой, вопросом Скорнякову:

— Скажи, однако, Григорий Григорьич, что это тебе дались одни немцы да немцы? Почему это ты без их участия не допускаешь у нас ничего путного и с чего это ты думаешь, что они могут быть поддержкою, а мы сами друг друга способны только съедать и продавать? Другой со стороны, не зная тебя, невольно ведь подумает, что ты словно подослан их нам навязывать да выхваливать их содействие.

Скорняков обиделся.

На остальных присутствующих это пререкание произвело неприятное впечатление.

К счастию, Шафирову удалось прекратить распрю. Обратившись к Григорию Григорьевичу, он сказал ему:

— В моём деле ты оказал такую же медвежью услугу сразу нескольким. О себе я не говорю… Вину свою признаю[75] и не отпирался от неё. Но её бы не было без твоей подслужливости Сашке Меньшикову. Ведь и ему ты теперь не верен, находясь между нами. Стоило ли губить тебе меня за мнимую вину мою, когда я заботился, по родству, чтобы брату дали заслуженное? Я на тебя не гневаюсь за прошлое, но прошу тебя дружески пожалеть сколько-нибудь нас и не продолжать больше ничего такого, что может тебе представиться годным для отомщенья за свою мнимую обиду, когда здесь ты один и есть зачинщик.

Тон сказанного Шафировым был самый дружелюбный и миролюбивый, так что Скорняков, совсем усмирившись, тихим голосом продолжал:

— Прости меня: кругом виноват… Никто бы так не вразумил меня в вине моей, как ты, Пётр Павлыч… — И затем, обратившись к другим, прибавил:

— Простите, господа честные…

Когда все успокоились, князь Долгоруков заметил шутя: