После того Государь не раз приглашал Суворова к своему столу и на развод, обращался с ним милостиво, наводил разговор на прежнюю тему о поступлении на службу, но получал в ответ уклончивые заявления о старости и болезнях. Мало того, Суворов не переставал «блажить», не упуская случая подшутить и осмеять новые правила службы, обмундирование, снаряжение, — не только в отсутствии, но и в присутствии Государя. Садясь в карету, он находил большое к тому препятствие в прицепленной сзади наискось шпаге, которая якобы не дозволяла пролезть ему в каретную дверцу; он запирал дверцу, обходил карету, отворял другую дверцу, старался в нее протискаться, но опять безуспешно. Целые четверть часа иногда у него уходило на усаживание в экипаж, и все это делалось, по его обыкновенной манере шутить, с серьезным, даже озабоченным видом, что усиливало комичность положения и возвышало едкость выходки. На разводе он делал вид, что не может справиться со своей плоской шляпой: снимая ее, хватался за поля то одной рукой, то другой — все мимо, и наконец ронял ее к ногам сумрачно смотревшего на него. Государя. Между проходившими церемониальным маршем взводами, Суворов бегал и суетился, что считалось крайним нарушением порядка и строевого благочиния; при этом он выражал на лице своем то удивление, то недоумение, шептал что-то себе под нос и крестился; когда же Государь спросил однажды, что такое он делает, то Суворов отвечал, что читает молитву: «да будет воля Твоя». Через несколько дней последовал приказ о благочинии на разводах, которым строго подтверждались правила порядка, нарушенные Суворовым, но имя его в приказе не упоминалось.

После каждой выходки Суворова, Государь обращался к молодому Горчакову и грозно требовал объяснения. Горчаков, на долю которого приходилось по пословице — в чужом пиру похмелье, был в положении очень затруднительном. Он ездил к дяде, объяснялся с ним, убеждал его безуспешно, получал от него прежние реплики, возвращался к Государю и передавал ответы собственного вымысла, диаметрально противуположные действительным, так как поступить иначе считал невозможным. Государь, перед которым все трепетало и безмолвствовало, в котором малейшее противоречие не в добрый час производило взрывы страшного гнева, переламывал себя и оказывал Суворову необыкновенную снисходительность и сдержанность, но вместе с тем недоумевал о причинах упорства старого военачальника, А между тем дело было простое: Суворов жил для военного ремесла и олицетворял его в издавна усвоенном, известном смысле, отречение от которого было для него самоотречением. Кроме того он обладал особенностью, развитию которой в русских людях не благоприятствовали исторические условия, — твердым; независимым характером. Усвоив многие недостатки эпохи, он однако не пропитался ими до глубины нравственных основ; сгибал перед обстоятельствами шею, но не гнул ни перед кем волю; был полон благоговейного почтения и преданности своему Государю, но правдолюбие и моральную стойкость считал не противоречием, а непременною их принадлежностью. Эти свойства Суворова, в соединении с его военною славой, и сделали его лицом, привлекавшим к себе особенное внимание современников и дорогим для потомства.

Все бесцельнее и скучнее становилось его пребывание в Петербурге; наконец выбрав время, он прямо попросил у Государя дозволения — возвратиться в деревню. Государь выслушал просьбу с видимым неудовольствием, но ответил, что не хочет удерживать его против волн. Суворов поцеловал Императору руку, откланялся Императрице и в тот же день выехал из Петербурга. Как ни худо было его житье в Кончанске, но зрелище новых порядков и жизнь в их сфере оказались еще тяжелее 1.

Первое время по возвращении в деревню, Суворов блаженствовал: петербургские впечатления были еще свежи, Николев не появлялся и никаких признаков прежнего надзора не замечалось. Он принялся за свои обычные занятия, стал изредка посещать соседей и принимать их у себя. Однако особенного рвения к хозяйственным делам у него по документам не замечается (кроме переписки по кобринскому имению), может быть потому, что он стал вчетверо богаче и, удерживая за собою общее руководительство, предоставлял теперь все остальное своим управляющим. Впрочем были предметы, которыми он интересовался преимущественно. В кончанской усадьбе строился одноэтажный дом для самого помещика и заготовлялся лес для новых служб, устраивались в саду беседки, на соседней горе Дубихе и в некоторых других окрестных пунктах ставились светелки, перекидывались через речки мостики, сажались фруктовые деревья. Часть дворовых обучалась пению, и из них сформировался порядочный церковный хор, которым Суворов даже несколько хвастал. Дворовые мальчики учились грамоте; дворовым улучшалось содержание и прибавляюсь жалованье, некоторым вдвое; отцу Прохора назначена пенсия во 100 рублей; самому Прохору (и особо его жене в Кобрине) выдавалось гораздо больше, но цифры в разных отчетах разноречивы. Из письма Прохора к Хвостову видно, что Суворов обещал ему вольную, но что она лежала не подписанная; вернее будет сказать, что Суворов обещал камердинеру волю после своей смерти — это и было исполнено впоследствии. Он так привык к Прохору, несмотря на его пьянство и грубость, что на замену его другим не мог решиться 2.

Наибольшая доля внимания Суворова, его распоряжений и переписки относилась к Кобрину, где хотя порядок начал восстановляться, но только по наружности и по отчетам, в сущности же происходило совершенно обратное. Главноуправляющим был там Красовский, искусившийся делец и крупный плут, который умел ловко обойти Суворова, внушить ему безграничную к себе веру и оттереть Корицкого от дела, для того, чтобы еще больше обирать своего доверителя. Подполковник Петр Григорьевич Корицкий, малоросс, служил с Суворовым довольно давно, но только ни в военных делах, ни даже в службе мирного времени имя его не встречается; состоял он при своем начальнике по части домашних его дел. По выходе дочери Суворова из Смольного монастыря на попечение Хвостова, этот последний просил к себе в помощь Корицкого, с тем, чтобы тот непосредственно состоял при молодой графине. Суворов не одобрял выбора; говорил, что место Корицкого в деревне или на хуторе; что вне этой сферы он никуда не годится, отличаясь замечательною неповоротливостью ума. Когда Хвостов настоял на своем, Суворов согласился, но предупреждал его: «Петр Григорьевич добрый человек, но леноумие его не препобедимо; вам в его мудрственных недоумениях придется преспособлять, как бы то ни было скучно, паче, что всякое с ним трактование тяжелее, нежели с Кондорсетом». Ближайшее в то время к Суворову лицо, Курис, шел гораздо дальше и предостерегал Хвостова так: «вы судите его совесть против каждого, а между тем он и отца при малейшем случае своем в годы не пожалеет; я тысячными опытами видел сие от него к себе, а что хуже, что не помнит никакого ему добра». Вскоре действительно последовали у Хвостова разные неприятности, в которых «леноумие» и нрав Корицкого играли главную роль. По этому поводу Суворов дает Хвостову практический совет: «с Корицким смирение лучше; не открывайте ему слабой стороны, не отвечайте; лает пес, — идите мимо; я вам то предсказал год назад, пеняйте с Наташею на себя». После того его отправили в объезд Суворовских деревень, для хозяйственных распоряжений, собирания оброка и т. д.; в последующие годы он или жил в своем имении в полтавской губернии, или исполнял разные поручения Суворова по вотчинам и наконец производил прием кобринского имения 3.

Корицкий был знающий и опытный сельский хозяин, поэтому Суворов поручил ему управление своим большим имением с широкими полномочиями. Но доверие его к старому сослуживцу не оправдалось. с сказанному по этому предмету в предшествовавшей главе можно прибавить, если верить имеющимся указаниям, что Корицкий распределил участки офицерам весьма невыгодно для имения, роздал несколько документов на денежные суммы, по которым пришлось потом уплачивать, и в заключение, уехав после киевского ареста в свое полтавское имение, неизвестно куда девал 16,240 рублей и не давал в них отчета, несмотря на настояния Красовского. Красовский кроме того сообщал Хвостову, что «Корицкий говорил о кончанских такое, что нельзя писать», и что прочие офицеры стараются поддержать с ним связь. Трудно определить, сколько в этом правды и сколько лжи; но едва ли подлежит сомнению. что Корицкий злоупотреблял доверием Суворова, так что последний приказал Красовскому взыскивать с Корицкого 16,240 руб. судебным порядком, отобрав от него и Хабовичи, что впрочем сделать было уже нельзя.

Кратковременное управление Сиона кобринским имением тоже сопровождалось разными злоупотреблениями и растратою сумм, так что Суворов решился совсем расстаться с воспитателем своего сына. Больше всех его удовлетворил шляхтич Красовский, добрые отношения с которым он сохранил до самой смерти; но разные факты управительской деятельности Красовского и состояние, в котором оказалось кобринское имение в 1800 году, удостоверяют, что под рукою этого шляхтича продолжала расти и развиваться, с большим противу прежнего успехом, система хищничества и грабительства, Наплыв в Кобрин людей, жаждущих попользоваться на счет Суворова, увеличивается; кроме явившихся сюда, по окончании дела Вронского, отставных Мандрыкина, Тищенко, Головлева, Носкова, — попадаются фамилии Ширая, Шкодры и других, никогда доселе не встречавшиеся. На жалованье состоит масса лиц; кроме того им производится до 1,500 рублей на стол, что по смерти Суворова было кассировано без всяких хлопот, следовательно производилось без законного основания. Сверх этого встречаются периодические выдачи на говядину, на пост; за одну и ту же бричку Суворова заплачено двум лицам, одному 400, другому 500 злотых. Новая отдача фольварков и ключей в аренду состоялась очень дешево, и вместо 3-летнего на 6-летний срок, при том на очень невыгодных для владельца условиях, с отнесением например на его счет градобитий и скотского падежа. Суворов уплачивал «десятый грош» (казенную подать) за всех офицеров, что после его смерти прекращено опять-таки без всякого труда и споров. Розданные Корицким в пожизненное пользование участки, Красовским не только не отобраны, но еще переведены на новые, более невыгодные для Суворова условия, тогда как в 1800 году оказалось возможным их отобрать по бездоказательности прав, хотя при этом и пришлось употребить военную силу. Арендная плата вносилась не исправно и не вполне; некоторые арендаторы вошли в соглашение с Красовским и потом совсем отказывались платить, вследствие особых с ним расчетов. Вообще характеристикой положения дел в Кобрине могут служить слова отчета, составленного посторонним лицом, по смерти Суворова: «это имение было так распоряжаемо и управляемо, как своим собственным, только с тою разницей, что кто хотел, тот брал и никому отчета не отдавал» 4.

Задумав по совету Красовского отобрать от офицеров розданные им участки, Суворов утвердился окончательно в своем намерении, когда плутоватый шляхтич убедил его в удобоисполнимости и законности такой меры. Красовский, с помощью приличной благодарности, привлек на свою сторону Воротынецкого, привозившего протокольную книгу к Суворову в кобринский его дом, и Воротынецкий подал в суд заявление на самого себя, т.е. против незаконности своего поступка. С этого и началось дело. Суворов не только не отказывался от вознаграждения деньгами своих «тамошних приятелей», но даже увеличил отступное, написав в августе Красовскому, что как его, Суворова, в Кобрине на лицо нет, то для него и наличные и отсутствующие офицеры фактически сравниваются, а потому тем и другим можно одинаково предложить по 40 рублей за душу. На эту сделку согласились однако немногие; сколько именно- не знаем, но к числу их принадлежали отсутствовавшие князь Ухтомский и Борщов, а также находившийся в Кобрине Ставраков, который не хотел против воли Суворова владеть его деревней. По этому поводу Суворов писал Красовскому: «честному человеку Семену Христофоровичу Ставракову, по возвращении деревни, извольте определить по смерть с юными братьями ежегодный пенсион 300 рублей, а Воротынецкому награждение в вашем рассмотрении». Из остальных лиц, Капустянский, которого Суворов по собственному сознанию и в глаза никогда не видал, не пользовался подарком Суворова и не предъявлял своих прав на обещанную деревню, а предпочел сделать это по смерти Суворова, когда возникло на покойника множество разных претензий. Затем прочие, все или почти все, не пошли на сделку и предпочли подчиниться приговору суда. В начале следующего года Суворов обращался к новому генерал-прокурору Лопухину, с просьбою о содействии, однако Государь как видно не согласился признать это дело исключительным и оставил его идти обыкновенным путем. Определение суда состоялось по смерти Суворова и, как кажется, не в его пользу.

Не в его же пользу окончилось и другое дело, — по претензиям его жены. Варвара Ивановна, получив дом для жительства и 8,000 руб. годового содержания, потребовала еще уплаты 22,000 руб. долга, в чем и успела. Суворов подчинился своей судьбе беспрекословно и в октябре занял в банке деньги, но велел поставить жене на счет издержки по займу, на поездки, полупроцентные и проч., а московскому своему управляющему, Скрипицыну, приказал выдать деньги не Варваре Ивановне, а её заимодавцам 3.

Таким образом общее состояние денежных дел Суворова было плачевное, что и отозвалось на всем. Уплата 30,000 р. В. И. Арсеньевой не производилась; из 60,000 руб., обещанных зятю Зубову в 1796 году, тоже ничего еще не было уплачено; других долгов по распискам считалось до 55,000 рублей; Ворцелю приходилось еще внести до 18,000 рублей. А между тем годовой доход едва превышал 40,000 рублей, тогда как при нормальных условиях одно кобринское имение должно было дать больше 50,000 руб. Чем же было жить самому Суворову и содержать в столице своего сына? Он и пишет Хвостову, что ума приложить не может. В особенности заботил его сын, потому что воспитатель его оказался в денежном отношении человеком ненадежным не только в Кобрине, но и дома. То и дело Суворов насчитывал за ним или сотни рублей, или целые тысячи; спрашивал Хвостова — куда они девались, спрашивал Н. Зубова, называл Сиона «гайдамаком», ждал ответа «с трепетом». На содержание Аркадия шло немного, всего 2,500 рублей в год, но и эту цифру пришлось понизить до 2,000 рублей, а себе самому Суворов определил всего 3-4,000 рублей. «Теперь бедный юноша почти скуднее меня», писал он Хвостову: «пособите ему временно от себя, доколе опомнюсь» 6.