"Суворов явился из заточения тощ и слаб, но живой дух удержал и без блажи ни на пядь, чем много теряет", читаем мы в одном современном письме. Представляясь Государю, он бросился к его ногам, сделал земной поклон и по своему выказывал разные другие признаки преданности. По словам очевидца, все это видимо выводило Павла I из терпения, однако он сдерживался. В тот же день, 9 февраля, Суворов был снова зачислен на службу с чином фельдмаршала, но без объявления в приказе. Несколько дней спустя, Государь возложил на него большой крест ордена св. Иоанна Иерусалимского, с подобающей церемонией, причем Суворов стоял на коленях. В это же время Суворов получил просьбу от одной вдовы, Синицкой, которая ему писала: "70 лет живу на свете, 16 взрослых детей схоронила; 17-го, последнюю мою надежду, молодость и запальчивый нрав сгубили: Сибирь и вечное наказание достались ему в удел, а гроб для меня еще не отворился". Суворов обратился к Государю с просьбой о помиловании бывшего капитана Синицкого, и Государь не отказал. Суворов отвечал Синицкой: "утешенная мать, твой сын прощен; алилуия, алилуия, алилуия". Не сдерживая своей причудливой натуры, прорывавшейся в сотне разных странностей, он однако не делал ничего преднамеренно-неприятного для Государя, как в прошлый свой приезд: это не имело бы теперь смысла, Таким образом он не прикидывался недоумевающим или изумленным при виде новых порядков, форм и уставов, не затруднялся снимать шляпу, не путался со шпагой садясь в карету, не производил никакого замешательства на разводе 3.

Прием его петербургской публикой был самый восторженный. За ним теснились толпы, раздавались приветствия и пожелания; почтение, уважение выражались при всяком случае самым разнообразным образом. Восходило солнце славы, и бедствия двух минувших лет придавали ему особенный блеск. В армии весть о назначении Суворова главнокомандующим произвела электрическое действие, особенно в войсках, которые назначались на войну. Даже в высшем петербургском обществе, где ютились недоброжелатели и завистники Суворова, все как будто преобразилось в смысле общего настроения. Все повалили к нему с поклоном и поздравлениями; вынужденно - надетая личина равняла друзей с недругами до неузнаваемости. Любезностям, комплиментам не было ни конца, ни меры; но Суворов помнил прошлое, различал людей, и многим из его новообъявившихся поклонников пришлось с притворною улыбкой жаться и ёжиться под его иронией и сарказмом. В числе явившихся на поклон был и Николев. Такая бестактность застала Суворова в расплох, и он не нашел в себе достаточно великодушия, чтобы оставить ее без внимания; назвал Николева "первым своим благодетелем" и велел Прохору посадить его "выше всех". Прохор взмостил стул на диван, заставил Николева сесть на это действительно "высокое" место, при громком смехе присутствовавших, и Суворов почтил своего сконфуженного гостя изысканными поклонами 4.

Суворову дано было 30,000 р. на подъем, назначено по 1,000 р. в месяц столовых; приказано не производить с него взыскания по претензии Ворцеля, а предоставить последнему искать убытков обыкновенным судебным порядком с тех, кто продал его лес и поташ. Такое исключение в ущерб Ворцелю последовало потому, что претензии прочих лиц были уже удовлетворены; о них не упоминалось как о деле прошлом. Да и по Ворцелевскому делу разрешение последовало несколько поздно, потому что более 9,000 руб. было уже к тому времени взыскано; теперь их пришлось требовать обратно, и вся эта путаница осталась при жизни Суворова не распутанной. Оба русские корпуса, направленные в Италию, были отданы в полное подчинение Суворову, и от них отнято право непосредственных представлений к самому Государю, данное им раньше. Суворову разрешено требовать усиления русских войск под его начальством, когда он найдет то нужным. Рескрипты Государя следовали один за другим и отличались выражениями благоволения и благосклонности. Император Павел потребовал книгу Антинга, чтобы подробнее познакомиться с прежними кампаниями своего полководца. Случилось даже одно мелочное, но многозначительное обстоятельство. Суворов просил у Государя дозволения на кое-какие перемены в войсках, против существующего положения. Павел I разрешил, сказав: "веди войну по-своему, как умеешь". Это было верхом снисходительности со стороны Государя; жаль только, что и просьба Суворова, и разрешение дошли до нас без дальнейших подробностей, которые могли бы осветить кое-что из случившегося впоследствии 5. Доверие Государя к Суворову было однако неполное; доказательство тому - высочайший рескрипт к генералу Герману, тотчас по отправлении Толбухина за Суворовым в село Кончанское. Этим рескриптом возлагалась на Германа обязанность: "иметь наблюдение за его, Суворова, предприятиями, которые могли бы повести ко вреду войск и общего дела, когда будет он слишком увлекаться своим воображением, заставляющим его иногда забывать все на свете. Итак, хотя он по своей старости уже и не годится в Телемаки, тем не менее однако же вы будете Ментором, коего советы и мнения должны умерять порывы и отвагу воина, поседевшего под лаврами". Герман не затруднился принять на себя такое щекотливое поручение; это был цеховой тактик, смотревший на военное дело как на графическое искусство и не подозревавший, что в нем нельзя принимать людей только за счетные единицы. Он весь обозначился в ответе своем Государю; толкуя про глубокий строй, про параллельный боевой порядок, про направление маршей и лагерные расположения, он видит в Суворове только "старые лета, блеск побед и счастие, постоянно сопровождавшее все его предприятия". Последствия не замедлили разочаровать Государя на счет Германа и многих иных, коих он принимал за корифеев военного искусства, и доказали, что оно, это искусство, находилось именно в руках Суворова, несмотря на порывы его "воображения".

Впрочем, опять-таки Государь был совсем не одинок в опасениях насчет Суворова. Он боялся его "воображения", другие находили в нем излишний "натурализм", третьи ожидали всяких зол от его "своенравия". Все это в сущности сводилось к излишней пылкости Суворова, т.е. к главному его недостатку - запальчивости. Но разве одна запальчивость действовала в Суворове, разве не выкупались его недостатки сторицею громадными достоинствами и даже не были ли эти недостатки только оборотною стороною его несравненных военных качеств? Как видно, в мнении его судей - нет. Его просто не понимали, и это непонимание шло так далеко, что сочли возможным приставить к нему дядьку, тогда как одна мысль - о руководительстве Суворовым на боевом поле - представляется нам ныне (и вполне справедливо) чем-то совершенно не понятным.

Следует впрочем заметить, что распоряжение о надзоре за Суворовым последовало значительно раньше, чем прочие, свидетельствовавшие о доверии к нему Государя. Но это не изменяет дела, так как первое не было отменено, и менторство Германа не осуществилось лишь потому, что он получил назначение на другой театр войны.

Суворов выехал из Петербурга в последних числах февраля и ехал не очень скоро, особенно за Митавой, так как дорога с каждым днем ухудшалась, да и здоровье его не могло уже выдерживать безостановочной езды прежних лет, заметно расстроившись в Кончанске, о чем прямо говорится в письмах его приближенных с дороги. Остановки делались дважды в день, для обеда и чая, каждый раз на три часа, "ради пищеварения, прежде чем тронуться в дальнейший путь", - обстоятельство новое, прежде не встречавшееся. Кроме того сделаны более продолжительные остановки в нескольких местах. Первая по времени была в Митаве, в замке герцога. Желающих представиться Суворову собралось в приемном зале великое множество. Отворилась дверь, показался Суворов босой, в одной рубашке, сказал: "Суворов сейчас выйдет" и скрылся. Весьма скоро, через несколько минут, он появился снова, но уже в полной форме, и сделал прием. Выходка эта имела целью показать, насколько он еще расторопен, вопреки носившимся слухам о его старости и дряхлости. После приема Суворов пошел пешком по улицам, за ним валили толпы народа; придя на гауптвахту, он заметил, что караулу был принесен обед, сел вместе с солдатами, с большим аппетитом поел каши и затем поехал к французскому королю - претенденту, жившему в Митаве - же 6.

На Людовика он произвел впечатление большое, но смешанное: и в хорошую, и в дурную сторону. Людовик упоминает про его "причуды, похожие на выходки умопомешательства, если бы не исходили из расчетов ума тонкого и дальновидного"; говорит про "обезьянскую физиогномию, про ухватки до того странные и уморительные, что нельзя смотреть без смеха или сожаления". В отзыве претендента разумеется упоминается про жестокость Суворова, про его кровожадность, про веру в колдовство, в таинственное влияние светил, и вообще высказываются избитые, пошлые понятия о Суворове, которые успели уже сделаться ходячими. Представляясь Людовику, Суворов преклонился пред ним почти до земли, поцеловал руку и полу платья. Людовик сказал, что твердо уверен в его, Суворова, победе; Суворов отвечал, что уповает на помощь Божию, считает Божеским наказанием, что не встретится с Бонапартом, находящимся в Египте, и надеется увидеться в будущем году с Людовиком во Франции. Суворов поддерживал разговор "с ловкостью бывалого придворного" и до такой степени занял своего собеседника, что тот не заметил, как пролетел час времени. Выйдя от претендента, Суворов встретился на подъезде с одним аббатом, который поднес ему книгу своего сочинения; Суворов принял ее "с изящною вежливостью версальского царедворца". Приехав домой, он разделся, окатился холодной водой, надел шубу и пошел к столу. Обедал он в шубе, стоя, сам пят; на столе не было ни скатерти, ни салфеток; ели рыбу и пшенную кашу; выпили в заключение порядочную чашу пунша.

Так описал Людовик свое свидание с Суворовым, и трудно теперь сказать, в чем именно это описание погрешало против действительности по предвзятости взглядов. Признавая в Суворове "дарования великого военного гения", Людовик не скрывает однако того неблагоприятного впечатления, которое произвел на него русский полководец своею "внешностью". Отзыв его имеет для нас значение, потому что был первым при вступлении Суворова в Европу; потом его повторяли и многие другие, с вариациями лишь в частностях.

Продолжая путь, Суворов доехал до Вильно. Остановившись пред главною гауптвахтой, он, не выходя из экипажа, принял почетный рапорт от командира квартировавшего в Вильне Фанагорийского полка. Тут находились все власти гражданские и военные, толпы городских жителей, Фанагорийские офицеры и солдаты. Суворов пожелал видеть старых гренадер, своих прежних знакомцев - человек 50 подошли. Суворов поздоровался, назвал их витязями, чудо-богатырями, своими милыми; обращался ко многим поименно, подзывал поближе, целовался. Легко понять, какое действие произвело это свидание на старых, седых Суворовских сослуживцев, издавна сроднившихся в пороховом дыму со своим любимым начальником. Солдаты переглянулись, выступил вперед гренадер Кабанов и стал просить, чтобы Суворов взял полк к себе в Италию, против Французов. "Хотим, желаем", подхватили другие. Просьба была невозможная: росписание войск было составлено давно и, при известных взглядах Государя, вмешиваться в это дело не следовало. Но не желая огорчить своих боевых товарищей отказом, Суворов обещал просить Государя; тут же приказал переменить почтовых лошадей и отправился в дальнейший путь. Немного спустя, в Италии, он вспомнил про своих любимых Фанагорийцев и пожалел, что их с ним нет, а еще вдвое жалели об этом гренадеры, попавшие в неумелые руки, в Голландию 7.

Зима была очень снежная, ухабы и сугробы делали дорогу местами совсем непроезжею. В одном из сугробов экипаж Суворова засел; к счастию подоспел шедший походом эскадрон кирасирского полка и принялся вытаскивать. Все время, пока солдаты работали, Суворов кричал: "ура, ура, храбрые рымникские карабинеры", узнав полк, участвовавший в знаменитой кавалерийской атаке на турецкие окопы под Рымником. Что дальше, то езда становилась затруднительнее, так что Суворов бросил наконец экипаж и сел в почтовые сани. Марта 3 приехал он в Кобрин и решился остановиться тут на несколько часов, выжидая экипаж, но судя по маршрутным числам дальнейшего пути, остался по каким-то причинам несколько дней. Вероятно большая часть этого времени пошла на распоряжения по имению; Суворов ожидал еще высочайшего решения по прежним на него искам и возвращения деревень от офицеров на предложенных условиях, однако ни теперь, ни после не дождался. Из кобринской переписки также видно, что между лицами его свиты происходили какие-то неудовольствия или интриги по поводу одного из них, которого одни принимали за шпиона и хотели немедленно выжить, другие же противились, чтобы не компрометировать Хвостова перед генерал-прокурором, а последнего перед Государем. Речь шла о каком-то sieur Wenkov; в чем именно было дело, не знаем; младший Горчаков настоял, чтобы подозреваемый субъект был послан из Вены или из другого места в Петербург с поручением, без возврата к армии, ибо-де "по крайней мере будет замаскировано". По всей вероятности, происходила обыкновенная скрытая борьба вокруг Суворова из-за личных самолюбий, своекорыстных интересов и т. под., а он про нее и не подозревал. Присутствие же в свите Суворова тайного правительственного агента ничем не подтверждается, и в делах тайной экспедиции нет на это ни малейшего намека. Тайная экспедиция была учреждением очень небольшим; ее составляли в то время начальник Макаров, два его секретаря, три чиновника канцелярии и двое для поручений. Из последних один, Николев, разъезжал по России но разным делам, а другой, Фукс, состоял при корпусе Розенберга, о чем будет речь ниже.